Тургенев без глянца
Шрифт:
Иван Сергеевич Тургенев. В записи М. М. Ковалевского:
Когда я писал заключительные строки «Отцов и детей», я принужден был отклонять голову, чтобы слезы не капали на рукопись.
1862. Опять под подозрением
Наталья Александровна Островская:
– Перед моей последней поездкой в Россию, – рассказывал Тургенев, – приходит ко мне Бакунин и просит препроводить к нему каким-нибудь образом его жену, которая находилась тогда в Москве. Я обещал. Накануне моего отъезда из Парижа является он опять, таинственный, с тетрадкой в руках, сует мне тетрадку: вот тебе наш тайный шрифт на всякий случай. «Зачем мне шрифт? На какой случай?» – «А чтобы жену мою отправить. Может быть, понадобится».
Помните – там есть русский революционер, не помню, как переделана его фамилия, – он еще возбуждает почти всеобщее отвращение, особенно в женщинах? Ну так это действительное лицо: некто Ничипоренко. Ничипоренко этот, когда я уезжал из России, въезжал в нее и вез с собою портфель с прокламациями, письмами и целым списком агитаторов. На границе, на дебаркадере, что-то ему показалось, чего-то он струсил, бросил этот портфель просто под лавку, сам сел поскорее в вагон и укатил в Малороссию. Портфель этот нашли, отыскали его самого, арестовали и арестовали всех по письмам и списку. Между прочим в одном письме было сказано, что известный писатель Тургенев взялся передать в Россию прокламации, инструкции и пр., и мой чемодан отыскали. А я сижу себе спокойно в Париже, ничего не подозреваю.
В одно прекрасное утро будят меня, говорят – какой-то чиновник из посольства меня спрашивает. Выхожу, вижу – канцелярская фигура. Вынимает он бумагу, развертывает, откашливается и, знаете, этим громким русско-чиновничьим голосом читает. Приказывается мне, нимало не медля, явиться в Петербург для объяснений, иначе именье мое конфискуется и т. д. – все последствия. Я изумился, взволновался, чиновника выпроводил, а сам прямо к посланнику. Я его лично знаю. Так и так, говорю. Что мне делать? «Что делать? Ехать, конечно», – и стал он меня успокаивать, уверять, что это пустяки. «Пустяки ли, нет ли, говорю, а я не поеду». Он так и подпрыгнул: «Как не поедете?» – «Так не поеду. Очень вероятно, что все это кончится вздором, но я старик, больной, – пока я оправдаюсь, меня там затаскают».
Пробовал он меня урезонить, я стоял на своем. Наконец он придумал: «Вот что: я знаю, что государь вас любит как писателя. Напишите прямо к нему совершенно откровенно». – «Пожалуй, только я к царям писать не умею». Велел он сочинить послание у себя в канцелярии; приносят мне, чтобы я переписал своей рукой. Читаю: припадаю униженно к стопам Вашего Величества и т. п. Еду опять к посланнику: такого письма не подпишу, а сам все-таки сочинить не умею…
Наконец кое-как сочинил я сам, – отправили. Жду я, что-то будет. Вызывают меня в посольство. «Вам, – говорит посланник, – оказана особенная неслыханная милость, – приказано сообщить вам, в чем вас обвиняют. Вот бумага». Прочел я, вижу – действительно пустяки, и решился ехать. Приезжаю в Петербург, являюсь в Третье отделение. Привели меня в большую залу. Большой стол, на столе зерцало, кругом сидят генералы, и все знакомые. Говорят они мне: «Извините, Иван Сергеевич, посадить мы вас не можем». Сделали мне несколько пустых вопросов, перепроводили в отдельную комнату, посадили, положили передо мной толстую переплетенную тетрадь. «Видите, говорят, тут в нескольких местах заложено бумажками. Где заложено, там дело вас касается. Просим вас письменно ответить на вопросы». Ушли. Вопросы оказались вот в каком роде: с кем, где, при каких обстоятельствах вы были знакомы? Знаете ли вы политического преступника Герцена? Есть ли у вас его портрет? и т. д. Я отвечал: если бы всю эту тетрадь исписать вдоль и поперек, то недостало бы места, чтобы поместить одни имена тех, кого я знал в жизни, и потому отвечать на вопрос о моих знакомых нет для меня физической возможности; Герцена я не только знал, но был с ним дружен; портретов его у меня не один, а несколько… Ответил я на все пункты и думаю: ведь мне не запрещали читать
Один господин, например, явно, страшно струсил, стал путать правых и виноватых, совсем растерялся, показывает даже, что в таком-то году, когда он был еще мальчиком, такой-то учитель такой-то гимназии его совращал. Потянули учителя. Тот, несчастный, возопил: «Помилуйте! Ни душой, ни телом не виноват! И в гимназии-то он не был, и понятия о нем не имею…» Был, однако, один ответ: «В том, в чем меня обвиняют, я не виноват. Но если хотите знать мои убеждения, так вот какие они… Я их не скрываю, и если хотят казнить за убеждения, так пусть казнят»… И, вероятно, погиб человек ни за что ни про что. Дело мое кончилось ничем. И вот с тех пор в известных кружках начались обо мне сплетни, – недаром, дескать, меня не упекли, должно быть, я на кого-нибудь донес…
В Баден-Бадене
Поль Виардо (1857–1941), скрипач, сын П. Виардо:
Всем известно, какую важную роль играл этот маленький город в конце второй империи, рулетка и живописные места для прогулок сделали его городом роскоши и удовольствий. Весь Париж сливался там со всею Веною и всем Петербургом.
Свет и полусвет были там представлены как нельзя более блестящим образом.
Баден не был, однако, исключительно городом рулетки и веселья: он был также излюбленным местом свиданий венценосцев, приезжавших туда запросто отдохнуть от утомительного этикета. <…> Баден, Германия – все это казалось так незначительно, так похоже на опереточное государство, с игрушечными солдатами, чрезмерно услужливою челядью и титулами баронов, графов и даже князей, смотря по величине суммы, полученной на чай!
Людвиг Пич:
Кто не бывал в этом раю долин и лесов, на берегу Ооса, в период его процветания, пред франко-прусской войной, тот не может верно представить себе привлекательности этой местности, соединявшей тогда весьма разнородные общественные элементы. Любители всевозможных развлечений, разнообразных туалетов и нарядов могли находить немало удовольствия в лицезрении этой, составленной из представителей всех наций мира, маскарадной толпы, собиравшейся на летний сезон в Баден-Бадене и появлявшейся всюду, как в конверсационсгаузе, так и в величественных руинах замка Пфорцгейма. Весь шум и блеск этого своеобразного мирка не в состоянии был нарушить тишину Лейвальдских долин, выходящих прямо на Лихтентальскую аллею, и лесистых высот, опьяняющих своим благоуханием. Здесь жили преимущественно люди, чуждавшиеся шумных удовольствий, но тем не менее представлявшие собою избранный круг баденского общества.
Дом Виардо в Тиргартентале составлял центр этого кружка. Уже в первый год пребывания там семейство Виардо построило в своем обширном саду нечто вроде храма искусства, в большом зале которого поставлен был орган артистки и помещены лучшие из картин, собранных Луи Виардо. Там с 1864 года составлялись по воскресеньям столь прославившиеся музыкальные утренники. Самые высокопоставленные лица из посетителей Баден-Бадена считали за честь и счастье быть приглашенными на эти утренники, а «рыцарям и аристократам духа» открыт был туда еще более свободный доступ.
Поль Виардо:
Наша вилла сделалась центром интеллигенции и артистического мира; воскресные музыкальные собрания считались величайшею приманкою сезона; многие высокопоставленные лица не останавливались перед унижениями, зачастую бесполезными, чтобы получить приглашения на эти утра.
Я хорошо помню красивый музыкальный дом, устроенный в саду, зал со стенами, украшенными прекрасною коллекциею старинных картин, составлявших радость и гордость моего отца. В глубине возвышался прелестный орган.
По воскресеньям этот зал наполнялся толпою приглашенных, из которых каждый представлял видную величину. Королева Августа являлась всегда очень пунктуально, иногда раньше всех, в сопровождении своей дочери, герцогини и фрейлины. Король, хотя и не особенный любитель музыки, тоже заходил по временам, но предпочитал держаться ближе к выходу, одним жестом останавливая всякие попытки особого к нему внимания.
Наши царственные гости часто приводили с собою какое-нибудь новое лицо, не испрашивая на то разрешения, – невозможно было отказать в приеме старому королю Бельгии, Леопольду I; королю Голландии, большому любителю музыки <…>.