Тургенев
Шрифт:
Дальше — больше: утверждалось, что «вместимость черепа расы» по мере развития цивилизации «мало-помалу увеличивается», что есть расы неполноценные в умственном отношении, как негры, например, или полноценные, как арийцы. «Вот она, старая гегелевская погудка, да только на новый лад!» Ну а далее шел вывод о поколениях: молодежь по этой физиологической раскладке оказывалась всегда умнее стариков, так как череп у нее по законам развития всегда чуть вместительнее, чем у предшествующего поколения. А значит, молодое поколение по тем же неопровержимым законам физиологии должно валить с пьедесталов кумиры, которым поклонялось поколение предыдущее. Это и есть подлинный прогресс...
Тургенев потрогал свою огромную голову и, удостоверившись в хорошей
С буслаевской легкостью разделывались вульгарные материалисты и с проблемою смерти, мучившей в течение тысячелетий «глупое» человечество. «Может ли возмущать нас процесс превращения трупов наших в великолепную растительность полей, а полевых цветов в орган мышления? — задавал вопрос Молешотт и отвечал на него с тем же неуклюжим изяществом. — Кто понимает взаимную зависимость всего существующего, для того смерть не может быть неприятной».
Значит, смерть — дело естественное и приятное, но пока тебе не прищемили этой дверью палец. А как прищемят, так почему-то оказывается, что человек никак не хочет умирать и потерю близких воспринимает как трагедию.
Ну и какие же итоги? Любви в смысле идеальном не существует вовсе — есть только физиологическое влечение. Нет никакой красоты в природе — есть лишь вечный круговорот химических процессов единого вещества. Нет духовных наслаждений искусством — есть физиологическое раздражение нервов. Нет никакой преемственности в смене поколений: молодежь с порога отрицает ветхие идеалы «старичков». Материя и сила!
Тургенев чувствовал особую опасность этих идей для современной общественной ситуации, которую переживала Россия. Предреформенная ломка, разрушавшая вековые устои общества, освобождала человеческую индивидуальность не только от пагубных крепостнических отношений, но и от живительной силы культурных традиций, преданий и авторитетов, от исторической памяти. Личность выпадала из культурных связей и попадала в слепую зависимость от ограниченных выводов самоновейшей науки, от «последних слов» идейной жизни общества. Особенно опасной такая ситуация была для молодежи из средних и мелких слоев общества. Представитель «случайного племени», одинокий юноша-разночинец, брошенный в круговорот общественных страстей, втянутый в идейную борьбу, вступал в крайне болезненные отношения с миром. Не укорененный в народном бытии, лишенный прочной культурной почвы, он оказывался беззащитным перед властью «недоконченных» идей, сомнительных общественных теорий, которые носились в «газообразном» российском обществе.
Проштудируй анатомию глаза — и ты убедишься, что неоткуда взяться загадочному взгляду, о котором любят распространяться поэты. Да и какие таинственные отношения могут быть между мужчиной и женщиной, если физиология камня на камне не оставила от придуманных романтиками загадок и тайн! Только почему же несчастному Тургеневу бывает достаточно лишь ласкового взгляда таинственных глаз любимой женщины, почему замирает его душа при созерцании природы, почему плачет он при звуках «Лунной сонаты» и почему до сих пор преклоняет колени при имени Учителя своего — В. Г. Белинского? «Отставной я человек с точки зрения современных нигилистов, — иронически рассуждал Тургенев. — В их глазах моя песенка спета. Только нет, мы еще повоюем!»
«Кто из образованных людей не говорил с уверенностью, даже иногда с восторгом, о Гомере, о Шекспире, пожалуй, о Бетховене, о Рафаэле и его мадонне, и между тем многие ли сами-то понимали в глубине души своей то, что говорили?» — вспоминался добролюбовский вопрос в заинтересовавшей Тургенева статье. Ведь это он, Тургенев, громче и больше всех говорил в редакции «Современника» о Гомере и Шекспире, Бетховене и Рафаэле, говорил и о тех отрицательных впечатлениях, которые вынес из Рима от русских художников,
Далеко можно зайти в отрицании культуры и науки, красоты и искусства, любви и дружбы, если быть последовательным учеником таких вульгарных учителей! Временами Тургенев до того раздражался чтением Фогта, Бюхнера и Молешотта, что отбрасывал их сочинения в сторону и для душевного успокоения погружался в поэзию Горация, в античную мифологию, в «Одиссею» Гомера, в труды философов-стоиков, которых любил. Он внимательно перечитал книгу Цицерона «О старости, о дружбе, об обязанностях». Тысячелетняя культура во всей красе и мощи вставала перед ним, обнажая догматическую узость претензий вульгарных материалистов объяснить жизнь на ее высших уровнях действием процессов, протекающих в низшей «природной мастерской». Они правы, когда остаются в пределах физиологии, химии, зоологии, но стремление перенести химические и физиологические механизмы на законы человеческого общества угрожает основам человеческой культуры, обесценивает искусство, поэзию, нравственность.
Постепенно в сознании Тургенева стал возникать еще расплывчатый, но все более и более набиравший жизненные краски образ героя, убежденного, что естественнонаучные открытия объясняют в человеке все. Что бы стало с этим человеком, если бы он попытался осуществить на практике свои взгляды, по убеждению, что «вера без дела мертва есть»? И Тургеневу мечталась фигура мрачная, сильная, злобная и честная, наполовину выросшая из почвы. Мечтался русский бунтарь, разбивающий все авторитеты, повергающий в прах старые кумиры, уничтожающий культурные ценности без жалости и без пощады. Словом, виделось какое-то подобие интеллектуального русского Пугачева. Чаще всего эта фигура и повадками своими и даже внешним видом смахивала на главного обидчика Тургенева — Добролюбова.
Но в то же время Тургенев часто ловил себя на мысли, что он раздражается и теряет объективность в оценке этой личности. Ведь при всей антипатичности Добролюбова он испытывал к нему какое-то тайное влеченье — род недуга. Ведь многое в статьях этого сильного духом, честного юноши было справедливым. Разве мало в нашем обществе пустопорожней болтовни, которой подменяется живое дело, разве не расцветает пустоцветом на страницах журналов и газет поверхностное обличительство? И, положа руку на сердце, разве нельзя не признаться, что в культурном дворянстве сороковых годов есть и внутренняя дряблость, и психическая расслабленность, и чрезмерная интеллектуальная утонченность при слабой укорененности в русской почве да и вообще в реальной действительности?! Тургенев вспоминал и свою непрактичность, свою хозяйственную беспомощность — и сокрушенно вздыхал...
Лихорадка работы с него соскочила, и, по обыкновению, он погрузился целиком в течение тихой жизни, которая его окружала. Соден действовал умиротворенно и очищающе своими зелеными улочками, чистыми домиками, честными физиономиями жителей городка. Здесь было много зелени, уединенных мест для отдыха под тенистыми деревьями. После тревожной петербургской зимы, после раздражения противоречивыми, а подчас и диаметрально противоположными критическими отзывами о романе «Накануне» наступала временами душевная тишина с небольшой примесью тихой скуки — этого верного признака правильного препровождения времени. Тургенев знал по долгому опыту, что такое состояние предшествует новой вспышке напряженной творческой работы. «Без сосредоточенности, — говорил он, — можно сильно чувствовать, понимать, но творить — трудно. Дерево сосредоточивается в течение целой зимы, чтобы весной покрыться листьями и цветами». Так и писателю нужны минуты внутреннего сосредоточения.