Тварь непобедимая
Шрифт:
– Я здесь слишком много стал пить, – сказал Григорий.
– Ты? – рассмеялся Донской. – Ты пьешь как ягненок. Вот остальные – те действительно хлещут...
Он сидел, скорчившись в кресле, и безучастно смотрел в окно. В руках плясала пустая рюмка. Разговоры не клеились, да и не было в них особой нужды. Словно бы встретились два человека лишь затем, чтобы напиться и помолчать, думая о своем.
– Почему? – сказал Григорий. – Почему они хлещут? Люди пьют от безденежья, от безнадеги, от бездарности, наконец. Почему мы пьем?
–
– Разве? Я думал, у нас самое безопасное место в мире.
– Эх, Гриша... – горестно сказал Донской. – Жалко мне вас всех. И тебя – мальчика с чистыми руками, который залез в наше гнилое болото. И хирурга Коровина, который сам себя ненавидит и свои руки за то, что уродуют людей, а не лечат.
– А себя – жалко?
– А себя – больше всех. Но это совсем другая история, другая печаль. Ты обо мне не думай. Я от тебя очень далеко – от твоих забот, от твоих радостей... А помнишь, как мы с тобой спорили – платная жизнь, бесплатная смерть?
– Хорошо помню.
– Ты еще мучаешься?
– Я мало стал об этом думать.
– А я, представь себе, много. Может, прав ты тогда был? Наверно, прав. Но жить с этим нельзя, и думать так нельзя.
– Я не очень тебя понимаю. Что нельзя?
– Нельзя думать, что мы – продавцы жизни. Жрецы второго шанса.
– Я давно так не думаю. Это не тот шанс, который нужен людям. Мы же работаем не на пациента даже, а на его заказчика. Пациент – не человек, а функция.
– Легко так говорить, пока сам не стал такой вот функцией, – кисло усмехнулся Донской.
– Что ты имеешь в виду?
– Скажи мне, проще ли стало жить, когда тебе повесили эту медаль? – Донской щелкнул по медальону, висящему под рубашкой.
Григорий ответил не сразу:
– Думаю, нет. Пожалуй, даже сложнее.
– Верно, Гриша, все правильно. Сколько ни придумано сказок про загробный мир, а человек все равно боится смерти. Это не в голове, не в сердце – это в каждой клетке. А почему стало сложнее, ты не думал?
– Не знаю...
– А я скажу. Одна жизнь – это судьба, это игральная кость, которая легко катится по доске. А две – это уже арифметика. Это трудность выбора. И перед каждым шагом ты думаешь: а во что мне это станет? А сколько я на этом потеряю? И ты уже не живешь, а просчитываешь, анализируешь.
– Наверно, так, – сдержанно ответил Григорий.
– Мне больно думать, Гриша, что единственная наша удача – это мутант, который сейчас сладко спит в своем подвале.
– Удача?
– Но он здоров! Он готов к жизни, причем гораздо лучше, чем все мы. Как мне горько об этом думать... Да если б хоть раз из нашего инкубатора шагнул в мир сильный, открытый к жизни человек – мне было бы в сто раз веселее. И я не пил бы в одиночку, а в клубах веселился, бильярд гонял, девчонок на «мерсе» катал.
– Я опять тебя не понимаю.
– А ты просто запоминай. И когда придет время, истина распустится перед
Он замолчал, катая по столу пустую рюмку.
– Я сегодня долго с ним разговаривал, – сказал Гриша, кивнув в сторону флигеля. – Это потрясающе, Андрей. Я даже записал на кассету. Хочу главному дать, ему интересно...
– Главному уже ничего не интересно. Главному плевать и на пациентов, и на тебя. Он весь со своей Александрой. Забудь о нем вообще, лучше мне расскажи. Я хоть посочувствую.
– Расскажу. Это существо – что-то невероятное...
– Да я уж видел, – фыркнул Донской.
– Я не о том, не о внешности. Он рассказал, как провел все это время. Как одним ударом выломал дверь в машине. Как две пули в грудь пропустил, а потом просто выковырнул. Как ловил крыс в полной темноте. Ты смог бы поймать руками крысу?
– Не было случая поупражняться.
– Он с места прыгает на несколько метров вперед и вверх. Видит в темноте, чувствует запах за сотню метров. Он может спрятаться на ровном месте так, что ты на него наступишь и не заметишь. Он может на хвосте висеть часами и спать.
– Вот-вот, я говорил, – кивнул Донской. – А ты, похоже, ему завидуешь. Тоже хочешь на хвосте покачаться?
– Я не завидую. Я удивляюсь, что его тело на порядок совершеннее нашего. Почему, как, зачем? Это необъяснимо! Знаешь, я решился у него спросить – хочет ли он вернуть прежний облик. Так вот, он не хочет.
– Тело, говоришь, совершенное? А что в голове? И кстати, он по-прежнему считает себя посланником Сатаны?
– Вообще-то да, – с легкой досадой кивнул Гриша. – И спорить бесполезно.
– А ты не спорь. Не надо! Честно говоря, теперь я сам готов поверить в это...
Он замолчал, глядя на свою рюмку. Потом поставил ее, налил и одним махом выпил.
– Когда началась у нас эта свистопляска с антропоморфом, – вновь заговорил Донской, – я на всякий случай сгонял к знакомому в детский клинический центр. Поглядеть, поспрашивать, дескать, часто ли нынче обнаруживаются уродства у новорожденных... Бог ты мой, чего я там насмотрелся, Гриша! Меня полдня потом лихорадило. У одних животики вздуты так, что кишечные петли выпирают. У других, наоборот, атрофия – ручки-ножки как прутики. У третьих кости чуть ли не в узел завязаны. Видел девочку – у нее нет ключиц. Не выросли! Руки болтаются, как тряпочки. А знаешь, что такое гипотериоз?
– Знаю, – тихо ответил Гриша.
– Это когда пятнадцатилетний подросток размером с двухлетнего. Когда у девочки-школьницы растет мужицкая борода. Когда язык не помещается во рту и не дает ни говорить, ни есть, ни пить. А сколько уродов, Гриша! Сколько сросшихся, скрученных, горбатых, безглазых, безногих... А видел ты ребенка, у которого врожденный сифилис? Видел, как гной хлещет изо рта и кожа слезает серыми лоскутами? И лежит он – крошечный – и все-все чувствует. Я уж не говорю про всякие ДЦП – там у каждого второго...