Твардовский без глянца
Шрифт:
Плакать нам долго было нельзя, поезд отходил через три четверти часа, мы кинулись собираться. Удалось вызвать такси, и мы уехали. ‹…›
Поезд шел долго, почти со всеми остановками, и потом я никогда днем по этой дороге не ездил, а за ночь она проходила очень быстро. Мане кой-как я достал постель, она легла, плакала и засыпала от слабости, а я курил в тамбуре (вагон детский, хотя грязный и бесплацкартный), стоял у окна, сидел на откидном стульчике в коридоре вагона, а больше все стоял да ходил. Так и прошло 10–11 часов пути. Валя сперва смотрела в окно, потом играла в детском отделении, потом уложили ее с мамой на полку.
В Вязьме успел послать телеграмму, что приедем сегодня в 12. Я знал,
– Александр Трифонович, поверьте… Батюшка…
Кое-как успокоились, улеглись. Еще по дороге узнали от Веры, что Сашенька еще в больнице, – я все с ужасом представлял его себе в комнате, в гробике. Решили совсем не привозить его домой. Часов в 6 утра пришла моя мама, поплакала и ушла. Я с ней почти не говорил.
Предстоял день тягостных и мучительных хлопот по похоронам и т. п. Меня почему-то издавна пугало это. Я никогда никого не хоронил и словно боялся, глупый, что не сумею, – не знаю, с чего начать и т. д.
Маня не хотела остаться дома, пошла со мной заказывать гробик. Шли через весь город на какую-то Козинку, возле костела, где мастерская гробов. Утро было осеннее, мозглое, город грязный, неприютный и чужой. Только в одном месте шли вдоль забора, к костелу, под забором валялись мокрые желтые листья – кленовые и ясеневые – городские листья, – вспоминалось что-то далекое-далекое. Там где-то поблизости был дом, где я жил около года маленьким – лет 4–5, а напротив был забор вроде этого и за ним большие городские деревья, сад. Тогда или позже я подумал, почувствовал, что вот полжизни прошло. Был я маленький, а вот уже дети у меня были и хороню уже одного. И последние юношеские глупости покинули голову. Нет им больше места. ‹…›
Гробик нашелся готовый, только мы попросили его оклеить белым. Женщины, вязавшие венки на полу в большой комнате, уставленной гробами, стали расхваливать гробик и уверять, что наш мальчик в нем поместится: вот так будет головка, вот досюда ножки. Маня плакала. Она весь день то держалась как будто, то вдруг при каком-нибудь напоминании ее точно душило, и она все более слабела и старела лицом. Бедненькая, как ей было тяжело, как обидно и горько на жизнь! ‹…› Потом зашли в цветочный магазин, взяли букет. Там было противно: какой-то полуурод, полуидиот с дырявой щекой что-то бурчал, бормотал, отбирая цветы.
Потом мерзли на вокзале в ожидании такси, а их во всем городе 3–5. Когда уже совсем разуверились дождаться – подошла машина, и мы ее уже не отпускали до конца, наездили 18 километров.
Поехали за гробиком, остановились у фотографии (фотограф был раньше предупрежден, но теперь стал закусывать и мы его ожидали), захватили по дороге Веру и отправились на Покровку, в больницу. Но прежде всего мы съездили на Тихвинское кладбище, где, всячески ублажая сторожа, заставили его вырыть могилку, выбрали местечко под кустиком сирени, напротив – памятник: Татьяна Федорова. Самое трудное и мучительное было у мертвецкой, когда женщина, обряжавшая Сашеньку („У меня свои дети“), вынесла его в гробике, в синенькой рубашечке, бледненького и серьезного, со сложенными на груди ручонками. Губки запеклись и потрескались, ноготки на ручонках посинели… А Вера и Маня, еле держась на ногах от слез, стали его убирать цветочками.
Тут прибежала и заголосила Ирина Евдокимовна, которую нарочно мы не взяли с собой, – она бегом на гору прибежала. Отвели ее, но она так просила допустить ее к гробику, так покорно и жалостливо обещала не плакать, что я ее оставил. Фотографу дал 30 руб. (он
Сторож кончал могилу. Мы открыли гробик, чтоб поправить Сашеньку, – он сбился на бочок, пока несли. Изо рта показалась струйка крови, – Вера утерла марлей. Взглянули еще раз на него, как он лежит, бедный, обиженный, покинутый мальчик с цветком в ручках (он очень любил цветочки – особенно любил обдувать одуванчики), и закрыли. Сторож, не вылезая из ямы, принял гробик, уложил его и, наступив на него, вылез. Мы кинули горстки земельки, цветы, а сторож быстро засыпал его сухой, рушеной землей с обломками чужих гробов, со свежей желтой листвой. Из-под осыпающейся земли несколько минут показывалась, белела головная часть гробика. Могилка вышла очень похожей на детский глиняный пирожок. Маня и Вера убрали ее оставшимися цветочками, аккуратно уложив их.
– Все, сынок… – сказал я, и мы поспешили к машине, а мальчик наш остался один». [2; 99–102]
В далях великой войны
Александр Трифонович Твардовский. Из очерка «Память первого дня»:
«Война в том периоде, когда уже столько раз каждым вспомянут и при случае рассказан до подробностей ее первый день – как и где он застал каждого. Он – как заглавие всему тому, что началось с него. ‹…›
На даче у нас не было радио, и дом, занятый нами, стоял на отлете от усадьбы колхоза. „Новость“ принесла с улицы наша девочка, игравшая там с детьми. Было что-то тревожное и несуразное в ее по-детски сбивчивом изложении, и я строго прервал ее, как бы вынуждая ребенка отказаться от тех слов, что уже были так или иначе сказаны: „Было по радио… звонили из сельсовета…“ Но дочка с раздражением, обидой и уже близкими слезами в голосе упрямо повторяла:
– Не болтаю! Я сама слышала, все говорили.
Я выбежал на улицу и направился к колхозному скотному двору, где накапывали навоз. Я, помню, пошел по улице нарочно тихо, как бы прогуливаясь, хотя это было трудно. Возле скотника стояло несколько пустых навозных телег, а мужики и женщины сидели на груде прошлогодней соломы и молчали. И когда я увидел, как они сидели и молчали, я уже мог ни о чем их не спрашивать. Они сидели и молчали и ответили на мое приветствие так тихо, скупо и строго, как будто тут был покойник». [8, III; 155–156]
Евгений Аронович Долматовский:
«Двадцать третьего июня мы встретились в Главном Политуправлении Красной Армии, где с 1939-го числились прикомандированными для выполнения специальных заданий. Туда явились Константин Симонов, Алексей Сурков, Борис Горбатов, Евгений Петров, Михаил Светлов, Василий Лебедев-Кумач, Сергей Михалков, не помню, кто еще.
Мы были возбуждены, растревожены, каждый ожидал „командированного предписания“ ‹…›. Предписание это, впрочем, ничего не объясняло – указывался лишь город, куда надлежало прибыть и к какому начальнику там обратиться.
Александр Твардовский был словно отключен от высокого напряжения, будоражившего нас. Он сидел у окна, печальный и сосредоточенный. В трудные моменты он всегда вот так замыкался, и я уже знал эту черту его непростого характера. Лучше было его не трогать, не заговаривать с ним.
Мы получили предписания одновременно и показали их друг другу. Нам надлежало отбыть в одном направлении и поступить в распоряжение одного бригадного комиссара. Условились ехать вместе, первым же поездом. К нам присоединился еще Джек Алтаузен. ‹…›