Твардовский без глянца
Шрифт:
Сбитый нашим напором Черноуцан возражал неубедительно, вяло, но стоял на своем.
Александр Трифонович говорил ему:
– Ну ведь вы видите, как странны все эти наши запрещения. Девять лет назад сожгли „Тёркина на том свете“, буквально подвергли аутодафе, собрали все верстки по списку и сожгли. А теперь поэма разрешена и вы знаете, что в этой редакции она сильнее, глубже первого „Тёркина…“ 1954 года. И оказывается, ничего опасного для советской власти нет – вчера напечатали в газете. ‹…›
31. Х.1963
В редакции был Е. Евтушенко, читал новые стихи. Александр Трифонович говорил о них так жестко, что Евтушенко едва не расплакался. В словах Твардовского немало справедливого, и все равно Евтушенко жаль. Александр Трифонович упрекал его за манерность, „литературность“,
Я вступился за него. Меня поддержали Кондратович и Дементьев. В результате, с некоторыми переменами в составе, цикл Евтушенко пойдет у нас.
Я рад, что так вышло, да и Твардовский понял, что пережал. Он говорил потом Дементьеву, что так и надо: хорошо получилось, что он говорил без скидок, со всей суровостью, а в результате обсуждения все-таки можно напечатать». [5; 96–117, 121, 125, 143, 155, 166]
Александр Трифонович Твардовский. Из дневника:
«29.XI.1963
‹…› В последние 10 лет, несмотря на репутацию пьющего (эка новость это у нас!) и 54 г. (снятие с „Нового Мира“, запрещение „Тёркина на т[ом] св[ете]“), я, безусловно, мог достигнуть высших степеней в „системе“ Союза писателей, т. е. оказаться во главе его. Во всяком случае, слухи относительно такой возможности были, а „возглавить Моск[овскую] организацию“ мне предлагалось официально. Но меня всегда пугала все более определенно выступавшая представительская, непродуктивная сущность этой должности. Если бы это случилось, я бы, наверно, погиб, и ничего толком сделать бы не сумел, т. к. не обладал многими необходимыми для этой должности качествами Фадеева, суетной мобильностью Суркова и самобережением К. А. Федина (ни его старческим честолюбием), я бы неизвестно как бы вертелся и терзался там.
Я избрал для себя другую упряжку, т. е. „Н. М.“, в первый раз еще, пожалуй, и не вполне осознавая, что за роль и что за долг мне определится на этом месте, а во второй раз уже отчасти и предполагая. И получилось так, что нынче на этом КП я гораздо больше в реальности означаю, чем весь Секретариат Союза Писателей. Хвасть хлеба не даст, но это очевидный факт, что „Н. М.“ – это не мои слова – журнал, единственный из всех, занимает такое серьезное место в жизни нашего общества, отмечен и выделен из всех далеко за пределами литературных кругов – читателем. Можно с уверенностью сказать, что помимо этого ж[урна]ла ничего мало-мальски стоящего не появилось в нашей литературе за последние годы. ‹…› Наконец, два таких рывка, как „Ив[ан] Денисович“ (и Солженицын вообще) и „Тёркин на т[ом] св[ете]“, ударная сила которых еще действует и будет действовать впредь, и ничем ее – даже фигурой умолчания – не прекратить, не снять. – Все лучшее в соврем[енной] литературе идет к нам, тянется за нами, несмотря (а м. б., и благодаря) на все атаки со стороны „бешеных“ и попустительство (да и только ли попустительство!) со стороны идеологических верхов. ‹…› Ж[урна]л размежевал реальные силы литературы, провел дифференциацию их на глазах у большого читателя, при его очевидном преобладающем сочувствии. Далеко не плохая картина реальной литературной борьбы, осложненной недоброжелательством „верхов“ (не самых верхних!), демагогией, приемами беззастенчивой лжи, доносничества и т. п. со стороны темных сил литературы. ‹…› За всем тем я отлично понимаю, что ж[урна]л далеко не соответствует такой высокой оценке – в нем видят более того, что в нем, покамест, есть – от великого желания иметь в его лице то, чего еще нет. ‹…›
20. I.1964. М[осква]
Более трех часов вчера посидели с Солженицыным. Он на большом рабочем подъеме, даже сам говорит: работаю бешено. Выходит, что у него в работе три большие вещи: роман, начатый где-то еще до „Ив[ана] Денисовича“, „раковая“ повесть и „Замысел отроческих лет“ – роман об Октябрьской революции (до 29 г.).
– Мне всего в жизни успеть 2 романа написать.
Роман „В круге первом“ (первые дни (часы) после 70-летия Сталина) уже написан – около 35 листов. Не даст до апреля, когда приглашает меня в Рязань, чтобы прочесть его „вне редакции и вне всего“.
Для второго романа (о 20-х годах) он сейчас в Москве и поедет в Л[енингра]д для работы в биб[лиоте]ках. В марте поедет в Ташкент (для раковой повести). ‹…›
Так захотелось (не без грустного чувства) самому писать, писать, не упуская времени – что бы то ни было – стихи, прозу, хоть статью. Нельзя потери времени компенсировать сомнительным чувством удовлетворения ролью „Нового мира“. Нельзя тешиться в лучах этой зыбкой и весьма проходящей славы прогрессивного редактора, – это уж совсем для стариковских лет, да и то грустно». [11, I; 197–198, 223–224]
Владимир Яковлевич Лакшин. Из дневника:
«22.I.1964
После конца рабочего дня вдвоем с Александром Трифоновичем забрели в „Будапешт“. Тут он рассказал, чего не говорил в редакции, что приехал из Рязани Солженицын и был у него в воскресенье. Встреча была очень хороша, и А. И. не смотрел даже на часы, что когда-то так обидело В. П. Некрасова. Солженицын говорил с полным пониманием о журнале, о его роли. Он вчерне закончил роман в 35 листов и еще, кажется, повесть кончает из времен революции. Звал Трифоныча в Рязань, чтобы там, в тишине, вдали от редакции и московского шума, он познакомился бы с романом. Я сказал, что понимаю это желание Солженицына, чтобы А. Т. читал прежде один и вне стен редакции. „Вы мне доверяете? – обрадовался он как-то по-детски. – Ведь если что будет скверно, не сомневайтесь, я ему сразу врублю“.
Твардовский считает, что Солженицын получит Ленинскую премию, на которую его выдвинул журнал, несмотря ни на что.
18. II.1964
‹…› Сегодня приходил Андрей Вознесенский. Читал стихи „Биостанция“, „Под Новый год в Риме“ и др. Ему, он сам об этом сказал, очень уж хочется напечататься у нас.
Александр Трифонович говорил с ним спокойно, с улыбкой, но, по существу, жестко. „Вам, выходит, не о чем писать. И потом: вы ушиблены звукописью. Если у вас идет «католический», то в следующей строке непременно жди рифму «калиткой». А ведь звукопись – лишь одно из малых средств поэзии“.
Вознесенский возражал: „Ну неужели вы здесь ничего не видите?.. Я думал, уж эти стихи вам понравятся, оттого и принес. Простите, я буду хвалить свой товар. (И он процитировал что-то вроде – «земля летит яйцом…») Что, плохо?“
„Плохо, – рубил Твардовский. – И потом, это не ваше добро, это от Пастернака, его «соединение далековатых понятий», Вселенной, к примеру, и домашнего уюта“.
Андрей ушел разобиженный. Я старался как-то смягчить характер беседы, что-то похвалить, выделить какие-то строчки, но Твардовский меня не слушал». [5; 188, 197]
Александр Трифонович Твардовский. Из дневника:
«22.III.1964
В тот же день. – Дело Бродского (записка на вечере „Н. М.“ в Выборгском доме культуры, пук стихов, теперь еще письма Македонова и каких-то двух геологов и „отчет“ Вигдоровой – все это „в свете“ настоятельных советов Вл[адимира] Cем[енови]ча „не вникать в грязное дело“). Налицо очевиднейший факт беззакония: 5 лет за то, что работал с перерывами, мало зарабатывал, хотя никаких нетрудовых источников существования – отец и мать пенсионеры. Парнишка, вообще говоря, противноватый, но безусловно одаренный, м. б., больше, чем Евтушенко с Вознесенским вместе взятые. Почему это меня как-то по-особому задевает (ну, конечно, права личности и пр.)? М. б., потому, что в молодости я длительный срок был таким „тунеядцем“, т. е. нигде не работал, мало, очень мало и случайно зарабатывал, и мучился тем, что „я не член союза“ (профсоюза), и завидовал сверстникам (Осину, Плешкову, Фиксину) – членам союза и получавшим зарплату. Но я тянул и тянул эту стыдную и мучительную жизнь, как-то угадывая, что служба, работа в штате (ее, кстати, невозможно было получить) может подрубить все мои мечтания, и, в конце концов, выходит, что я был прав, идя на этот риск. А как я бросил с третьего курса Смол[енский] пединститут и за год „вольной жизни“ написал „Страну Муравию“. Я никогда бы этого не сделал, не рискнув так решительно (много раз мне казалось, что ничего не выходит, бросить бы к черту, но бросать уже было нельзя, и так и дописал и „перешел в новое качество“)». [11, I; 241]