Твардовский без глянца
Шрифт:
12. VII.1968. П[ахра]
Два дня подряд звоню, „проявляя инициативу“. Все новые „кабинеты“, – третьего дня – Дебилов: „Его еще нет“. Это были как раз проводы Насера. Вчера – новый голос: „Приемная“. Объясняюсь. – „Минуту“. В трубке новый голос, который принимаю за Л[еонида] И[льича], хотя голос звучит совсем не так приветливо. – Это Л. И.? Здравствуйте, Л. И…. – С некоторым раздражением: – Да нет, это Бычков (тот, что соединял с Л. И.). Его сегодня не будет. – Пожалуйста… и т. д. – Да, да.
Сегодня уж вроде и неудобно звонить,
13. VIII.1968
По утрам предстоящая беседа складывается у меня очень естественно и ступенька за ступенькой – логично, основательно и доказательно.
После самих вступительных слов о том, что как ни далеко оказалось бы все то, о чем я говорю, от большой политики, но в то же время все это неминуемо входит в нее, составляет часть ее (это все очень осторожно, отдаленно). – Прежде чем принять решение, изменяющее мою жизненную и литературную судьбу, я хотел встретиться с вами.
И после этого сразу к № 5, как последнему образцу длинной цепи „мероприятий“ в отношении журнала.
Тут мимоходом назвать С. Павлова как одного из самых настойчивых гонителей ж[урна]ла. Особенно, мол, взъярился он после того, как я публично изобличил его во лжи в отношении Солженицына.
И тут – о Солженицыне – узловом имени „Н[ового] М[ира]“.
Можно к нему по-разному относиться, но необходимо учитывать огромную невыгоду для нас кампании против него. И т. д. И под конец: доверие или недоверие. Без слова „цензура“.
Но потом в течение дня все это разрастается, осложняется, очень многое нужно сказать, вернее, караул кричать, а ему это все внове и, более того, он заряжен тем устоявшимся предубеждением, которое висит над „Н[овым] М[иром]“ и напускается идеологическими верхами. И невозможно просить: прочтите то, прочтите это, – читать он непривычен, да и не нужно ему читать, ему бы достаточно сообразить общее положение.
Но сегодня мне как-то особо явственно приходит соображение, что встреча не состоится. Так что нечего и перегонять из пустого в порожнее. ‹…›
29. VIII.1968. Пахра
Страшная десятидневка.
Что делать нам с тобой, моя присяга,Где взять слова, чтоб рассказать о том,Как в сорок пятом нас встречала ПрагаИ как встречает в шестьдесят восьмом. –Записывать – все без меня записано.
Встал в 4, в 5 слушал радио – в первый раз попробовал этот час. Слушал до 6, курил, плакал, прихлебывая чай. Потом еще задремал до 8. Сейчас 9.30. ‹…›
17. XII.1968. П[ахра]
Поехал к Воронкову ‹…›.
Встретил – точно он давно ждал-поджидал меня:
– Тоня, чайку, и пусть нас никто не беспокоит. ‹…›
– Вам, А[лександр] Т[рифонович], необходимо напомнить генеральному о своей просьбе о приеме.
– Но ведь все это время я не считал возможным напоминаться, зная, что ему не до меня, и вряд ли и сейчас еще пора.
– Нет, пожалуй, уже пора, и ее пропускать нельзя. Это необходимо. Когда я говорил, что хотел бы с вами встретиться, я имел в виду сказать вам, что положение очень серьезное, – вашей крови хотят некоторые там.
– Там – наверху?
– Да. Это для меня было ясно. И я придумал для выведения вас из-под удара некоторый маневр, – взять вас сюда, к нам, назначить председателем какой-то комиссии и дать в печати, что в связи с переходом на эту работу удовлетворяется ваша просьба об освобождении от обязанностей главного редактора „Н[ового] М[ира]“.
Слушаю, молчу, хотя, кажется, сказал, что не могу вообразить себе, что за комиссию могли бы они мне предложить. ‹…›
– Вам нужно, нужно, А[лександр] Т[рифонович], быть принятым. Это снимет то напряжение, которое…
Что нужно, то нужно. Иначе, особенно учитывая мое „неподписантство“, может сложиться представление, что я уже сам не захотел встречи. И это будет черной тучей висеть над журналом и надо мной самим.
Тяжело? Неохота? Еще бы нет. Но – надо. Пусть мне будет отказано, но я буду знать, что шел до конца. Иначе – изведет эта неопределенность положения, ожидание того-сего, неизвестно чего. ‹…›
27. XII.1968
Уже не только ясно, что встреча с Л[еонидом] И[льичом] не состоится, но я уже какой-то частью сознания и не хочу ее: она не могла бы привести к сколько-нибудь существенному результату. Надеяться на изменение отношения к Солженицыну – все равно что предполагать такую перемену в отношении Смрковского (председатель национального собрания Чехословакии. – Сост.), который уже явно намечен к устранению. Впрочем, будь что будет, – я свое – сделал». [11, I; 190–198, 212–220, 251, 259]
Александр Исаевич Солженицын:
«Из сплетенья своих чиновных-депутатских-лауреатских десятилетий высвобождался Твардовский петлями своими, долгими, кружными. И прежде всего, естественно, силился он проделать этот путь на испытанной пахотной лошадке своей поэзии. В душные месяцы после чехословацкого подавления он писал сперва отдельные стихотворения – „На сеновале“, потом они стали расширяться в поэму – „По праву памяти“. В те самые весенние месяцы 69-го года он её дописывал, когда я не дозвался его читать „Архипелаг“. Бедняге, ему искренно казалось, что он важное новое слово говорит, прорывает пелену всеми недодуманного, приносит освобождение мысли не одному себе, но миллионам жаждущих читателей (уже давно шагнувших на километры вперёд!..). С большой любовью и надеждой он правил эту поэму уже в вёрстке, отвергнутой цензурой, и летом 1969 снова собирался подавать её куда-то наверх. (Судьба главного редактора! В своём журнале свою любимую поэму напечатать не имел права!) В июле подарил вёрстку мне и очень просил написать, как она мне. Я прочёл – и руки опустились, замкнулись уста: что я ему напишу? что скажу? Ну да, снова Сталин (все на нём замыкается?) и „сын за отца не отвечает“, а потом „и званье сын врага народа“,