Твардовский без глянца
Шрифт:
В пятницу утром стало известно, что секретариат Союза писателей принял решение об отставке Твардовского и утвердил главным редактором В. Косолапова. ‹…› Каждый день А. Т. приходит и ждет. С ним пьет чай редколлегия. Они тоже ждут. Вся редакция ждет. И авторы ждут.
Первый номер 1970 года стал последним номером, подписанным нашей редколлегией.
Подготовленный второй номер без движения лежит у М. Хитрова. Поступило указание никуда его не посылать. Как на волах тащится третий. Остановлена сдача четвертого – праздничного, юбилейного. И Твардовский, и Хитров звонят в Союз. Новостей нет. Снова слух: наверху принята отставка. Слух ползет с разных сторон. Четверг, 19 февраля.
Владимир Яковлевич Лакшин:
«Пытаюсь вообразить его в последние дни, что видел его в редакции. Как всегда в его кабинете – нетолченая труба народу. Он сидит грузный, постаревший в своем кресле. Седые, поредевшие прядки еще на моей памяти светло-золотых густых волос откинуты со лба.
Звонит телефон. Он поднимает трубку. Не с его впечатлительностью, видно, воспринимать то, что он сейчас слышит. Я смотрю за его лицом, пока идет разговор, и тысяча выражений сменяется на нем в одну минуту: внимание, растерянность, гнев, угроза, презрение, смех – все это мгновенно проходит в глазах – голубых, могущественных и беспомощно-детских.
Положив трубку, он обращается к нам, и уже собран, крепок, „отмобилизован“:
– Давайте говорить, что завтра утром будем варить.
И комната оживает. Бросает острую реплику И. А. Сац, Твардовский мгновенно откликается на нее, вздох облегчения – и все смеются. ‹…›
…Снова телефон, на этот раз междугородный. Дружеский, сочувственный голос Аркадия Кулешова из Минска. Поговорив с ним, А. Т. обращается к нам:
– Он мне дудит в трубку: „Здоровье!.. Главное, здоровье береги!..“ Здоровье… А честь и совесть беречь не надо?» [4; 184–185]
Наталия Павловна Бианки:
«А в понедельник с утра Твардовский был на приеме у Демичева. Он обласкан, ему предлагают пост секретаря правления СП СССР. И кремлевский паек. Шел разговор и о его шестидесятилетии. Маячит звездочка Героя Социалистического Труда. В голосе начальства забота о его здоровье. И в заключение Демичев вроде добавил:
– Ведь вы работали на износ, пусть теперь другие попыхтят.
Измученный Твардовский приехал в редакцию, а без четверти три к подъезду „Нового мира“ подкатила черная „Волга“. Из нее вышел С. Баруздин. Он поднялся к Александру Трифоновичу. Без трех минут три – не раньше и не позже – к ним присоединился и В. Косолапов. Представление идет на высшем уровне. Как ни в чем не бывало через пятнадцать минут снова возникает Баруздин, садится в машину и уезжает. Бывший и нынешний главные вместе сидят около часа. Наконец А. Т. выходит. Он в пальто, в шляпе, в руках – портфель. Как радушный хозяин, его провожает Косолапов. С плачем к Твардовскому бросается секретарь. Подходит еще кто-то. Говорить Александр Трифонович не в состоянии…» [1; 58–59]
Федор Александрович Абрамов:
«В последние месяцы Твардовского буквально травили. Ему ультимативно предлагали вывести из состава редколлегии одного члена, другого, ввести совершенно чуждых, инакомыслящих, ему отказывали в приеме наверху. ‹…›
Твардовского в конце концов, как говорится, довели, и он хлопнул дверью (недруги несомненно рассчитывали на это, зная его характер).
Это, однако, отнюдь не означало, что Твардовский сложил оружие, отказался от борьбы.
Нет, по натуре своей он был борец. Но борец-законник, борец-государственник.
Твардовский ведь чего боялся больше всего? Общественного взрыва, который последует после закрытия „Нового мира“ (формально его не закрыли, вывеска осталась. Но разве отстранение Твардовского, назначение новой редколлегии – разве все это не конец журнала?).
Ему казалось, что стоит только прикрыть „Новый мир“, и в стране разразится что-то вроде землетрясения. А этого он не хотел. Повторяю, он был законник, государственник, ортодоксальный член партии, депутат, и всякие эксцессы ему были не по душе.
Но что же? „Новый мир“ закрыли, а землетрясение, общественный взрыв… Ничего этого не произошло. Пришло несколько десятков сочувствующих писем, и все. Ни демонстраций, ни бурных протестов.
И это было потрясением для Твардовского, крушением всех его просветительских утопий». [12; 244]
Александр Исаевич Солженицын:
«Есть много способов убить поэта.
Твардовского убили тем, что отняли „Новый мир“». [7; 267]
В последней дали
Владимир Яковлевич Лакшин:
«Болезнь свою он долго не хотел признать, хотя все лето 1970 года, когда, по его желанию, совсем скромно, в дружеском и семейном кругу было отмечено его шестидесятилетие, уже чувствовал себя нездоровым.
Он привык ощущать себя сильным, крепким, не нуждающимся в чужой помощи и утешении. Да и в самом деле был человеком несокрушимого физического и нравственного здоровья. ‹…›
В последнее лето в глазах Твардовского поселилась особая печаль. „В деревне говорят: задумываться стал. Вот и я стал задумываться“, – горько пошутил он однажды.
Стихов он уже не писал, с середины лета забросил и дневник. Последнее, что его еще занимало – письма читателей, полученные к 60-летию, да новенький двухтомник, который он охотно рассылал поздравившим его людям. И вдруг сказал мне в июле:
– Ничто меня не занимает… Ни письма, ни собака, ни компостная яма, – и усмехнулся невесело. („Усовершенствование компостной ямы“ на участке было в его устах всегда символом серьезного, дельного занятия.) ‹…›
17 сентября он еще появился на собрании в Союзе писателей, сидел не в президиуме, а в зале. В перерыве к нему подходили со всех сторон литераторы. „Как живете, Александр Трифонович?“ – „Как в наши годы“, – отвечал он и проходил сквозь возбужденную, гомонящую толпу не задерживаясь». [4; 185–187]
Алексей Иванович Кондратович:
«Последний раз я видел Александра Трифоновича на ногах 16 сентября 1970 года. Выглядел он неважно, но мне не впервые было видеть его усталым, тяжелым, бледным. Плохо дышал. С каким-то усилием, как будто это работа – дышать. Кашлял – натужно, надрывисто. Все это меня встревожило, хотя никто еще ни о чем не догадывался. Когда мы вышли из ЦДЛ, где сидели на довольно скучном собрании, он сказал: „Я ведь думаю курить бросить“. И верно, вышли на улицу – он не закурил. Я удивился – но не больше.