Твардовский без глянца
Шрифт:
Алексей Иванович Кондратович:
«Если бы мне сказали тогда, что он проживет еще больше года… Но кто это мог сказать? Медицина фактически отступилась. Приезжали онкологические светила, осматривали и сочли положение безнадежным.
С помощью паллиативных средств положение больного, однако, несколько выправили, хотя, судя по коротким рассказам Марии Илларионовны, оно оставалось крайне тяжелым, если не хуже того. Смерть бродила где-то рядом. Душевное состояние Александра Трифоновича было ужасающим, как у всякого человека, неожиданно разбитого параличом, впавшего в крайнюю слабость,
Владимир Яковлевич Лакшин:
«Это была уже не жизнь, а житие – с вереницей сменяющихся врачей, лекарств и методов лечения, краткими проблесками надежды, возвращениями из больницы домой – и снова в больницу. Смерть постепенно овладевала им, выматывая в долгом и предрешенном поединке.
Первое время он еще говорил свободнее, рассказывал сон: видел во сне свое собрание сочинений в двадцати томах, потом свой кабинет на даче с книжными полками, а проснулся, узнал стены палаты и долго в себя не мог прийти от горя. В другой раз, что видел во сне Карабиху, куда собирался поехать в некрасовский юбилей – белый дом на холме с зеленой сквозной башенкой над тихой Которослью». [4; 189]
Алексей Иванович Кондратович:
«Твардовский не хотел, чтобы его видели в слабости, и держался в убеждении, что в таком виде не надо показываться людям. Такое убеждение от мужества и еще от надежды, что дело поправится и можно будет поговорить с людьми, не вызывая у них жалости или сочувствия. После этого я слышал о нем только одно ободряющее: „Лучше“. Казалось, забрезжили какие-то надежды. Но если бы не треклятый рак! Одна мысль о нем убивала. Правда, количество раковых клеток в крови стало уменьшаться. Дышал он нормально. Приступы удушья прекратились. Самочувствие порой превосходное. Появилось желание видеть людей. Возникал заглушенный болезнью интерес к жизни, к новостям ее.
Твардовский рвался из больницы на дачу. Больницу он никогда не любил и в шутку называл „узилищем“. Это узилище вконец ему опостылело, и, наверное, с выходом из него он связывал многие свои надежды: дома-то пойдет все на поправку скорее. Лечить уже лечили одними таблетками, глотать их можно и на даче. После настойчивых просьб Твардовского выпустили.
Говорят, он радовался этому необыкновенно, и если раньше стеснялся говорить, то теперь стремился возвратить речь и нарочно выговаривал слова. Надеялся, конечно, надеялся…» [3; 369–370]
Владимир Яковлевич Лакшин:
«На даче он сидел обычно в большой комнате с камином в кресле с пологой спинкой. Ноги его были укрыты пледом, больная рука лежала на коленях, и он смотрел в большое, во всю стену окно – на дорожку, шедшую наискосок от калитки. Будто ждал кого-то.
Он сильно изменился, похудел, осунулся, а после курса облучения заметно поредели волосы на голове. Последнее время один седой клок свисал на пустом куполе высокого лба, немного напоминая Тараса Бульбу. Он был тих, слаб и светел, как ребенок, а выцветшие голубые глаза его – доверчивы и несчастны. Пытался сказать что-то – выходило с трудом. „Мечется… – говорил он. – Мечется…“ Слово мечется, а его не схватишь.
Но поразительно, как цельно было до конца его нравственное сознание. При нем я старался говорить и вести
Григорий Яковлевич Бакланов:
«Я увидел Александра Трифоновича, когда его привезли домой из больницы – после многократных лечений, после облучения. Все знали уже: надежды нет.
Многие в те дни старались вести себя при нем естественно, так, будто ничего не случилось, и это была мучительная ложь. Лишенный дара речи, сильно исхудавший, истончившийся, он смотрел молча, все видя, все понимая.
А вот Зиновий Гердт как будто ничего и не старался. Он приходил, сильно хромая, спрашивал деловито:
– Так!.. Кипяток есть? Помазок? Будем бриться.
И крепко мылил горячей пеной, не боясь голову сотрясти, брил как здорового, и что-то рассказывал своим громким голосом. Обвязанный полотенцем, намыленный, а потом умытый, с лоснящимися после бритья щеками, освеженный, Александр Трифонович радостно смотрел на него, охотно слушал.
А утешение доставлял младенец, младший внук. Не ведая ничего и не сознавая, с той правотой, которую жизнь дала, он топал по полу, не страшась штаны потерять. Обутый в толстые шерстяные носки деревенской вязки, как дед его когда-то, светлый, рыженький, неправдоподобно похожий, он топал храбро по дому, а дед поворачивал голову, смотрел вслед, провожал взглядом». [2; 522]
Владимир Яковлевич Лакшин:
«По неотступной просьбе Ольги Берггольц, я привез ее однажды к нему в Пахру. Она пробовала говорить с ним тихо и ласково, а едва мы вышли за дверь, расплакалась и сказала хрипло: „Это не он. Его нет“». [4; 190]
Алексей Иванович Кондратович:
«Первый раз после начала болезни я его увидел 10 марта. ‹…›
Александр Трифонович сидел на веранде в кресле. Увидев нас, засветился, потянулся к нам. Он подал нам здоровую левую руку, – в ней была жизнь, в пожатии я почувствовал силу, которую еще надо было немного сдерживать, и меня это очень обрадовало. Потом я увидел, как он этой левой довольно ловко достал из кармана пижамы сигареты и, зажав в коленях коробок спичек, сам прикурил, и во мне вспыхнула надежда: а вдруг, случаются же на свете чудеса!
– Новости… Есть?..
Спросил, как прежде, только слова теперь существовали отдельно, не связываясь в одну слитную фразу. И я сказал, что кое-какие новости есть, и рассказал ему о них, и он слушал с вниманием, весь подавшись вперед, а за окном виднелся кусочек дачного участка с березами и елками, просвеченными мартовской синевой, маленький кусочек Смоленщины, или Подмосковья, или самой России – все, что осталось ему видеть каждый день. Но казалось, что он и этим доволен. Он улыбался, слушая новости и поглядывая своими синими-синими глазами за окно. И подумалось мне, что чудо и впрямь может случиться.