Твой пока дышу
Шрифт:
– Ни шаик… – отрицательно мотает головой и явно чего-то ждёт, затягивая меня в бездну своих глаз. В болото своей матери, в мою личную пропасть, необъятную, манящую. Гипноз, мать его. Натурально, сука, гипноз!
– Солнце, у папы нет шариков, – приходит на помощь Линда.
– У папы полно шариков… – бубню себе под нос.
С трудом отвожу взгляд от дочери, поднимаюсь и бросаю на Линду хмурый взгляд.
Как минимум два в твоём кулачке, ведьма.
Ухожу в тайную комнату, запертую на ключ. Возвращаюсь
– Ша-а-и-и-и-ик!
Ну и, конечно, с видом победителя смотрю на Линду. Этой на мои взгляды класть мой же хер. В свои переживания ухнула, захлебнулась в беззвучных рыданиях, ретировалась на кухню, признав безоговорочное поражение. Радует, конечно, что её так мажет от осознания, что совершила главную ошибку в своей жизни, не рассказав мне о дочери, но видеть её слёзы – убийственно. Кишки сводит от жалости, единственное желание – утешить. Обнять, носом в волосы зарыться, мощными толчками сердца о грудную клетку успокоить, но ноги точно в трясине увязли. Страдает, да, раскаивается, но часть меня радуется этому, торжествует, злорадствует. И именно эта часть сейчас господствует.
– Ужин, – объявляет коротко, появляясь в дверях минут через двадцать, а вместе с ней в гостиную врывается чарующий аромат домашней еды.
– Ам-ам-ам-мам… – дочь опрометью несётся из комнаты, забыв о шарике, забив на новые игрушки, спотыкаясь сама об себя, падая, поднимаясь и настырно продолжая путь.
Мои брови ползут вверх, на пару с Линдой поджимаем губы в попытке не заржать.
– Однако, – выдаю ошалело.
– Вероника Павловна говорила, аппетит – твой, – хихикает, отводя взгляд.
– Мама, – поправляю едко. – Вы же так близки.
Улыбка сползает с её лица, в глазах вновь встают слёзы. Разворачивается на пятках и стремительно покидает токсичную зону.
Просто интересно, что случится быстрее – меня подотпустит или её бомбанёт? Не стоило бы, конечно, проверять, мозгами понимаю, что не стоит. Но этим маскарадом правят лишь эмоции.
Двигаю на кухню, ни на что особенно не рассчитывая, останавливаюсь у накрытого стола. Линда сидит напротив детского стульчика, но её участие скорее её личная инициатива, нежели необходимость: доча орудует ложкой в режиме конвейера.
– Надя, жуй, – повторяет то и дело, на автомате, на автопилоте, – Солнце, надо жевать…
Надежда превозмогает, глотая комком, морщится, но, как говорится, эти ваши советы себе посоветуйте.
– Это мне? – кивком указываю на тарелку, привлекая внимание Линды.
– Если будешь… – мямлит, теребя в руках полотенце.
Сглатываю слюну, сажусь. Картофельное пюре, котлетки, салат из свежих овощей. Я же в последний раз жрал вчера. Или позавчера. Домашнее – дохрелион лет назад. Решительно беру вилку, пробую, сметаю остальное за пару минут, догнав дочь.
– Ищо! – требует маленькая обжора.
– Поддерживаю, –
Линда краснеет от удовольствия. Смущается. Суетится. Жрать уже не хочется, в горле ком встал, в груди паскудно щемит, рвётся наружу любовь, бьётся изнутри, умоляя выпустить, цепляется за тугие мышцы, словно за прутья клетки, раздвигает, просачивается, но получает мощный пинок праведного гнева, падая обратно в свою тесную конуру.
– Это ты за что конкретно извиняешься? – допытываюсь презрительно, насаживая на вилку котлету и поднимая её на уровень лица. – За то, что я не увидел первую осмысленную улыбку? Или первые шаги? Первое слово?
Молчит. Смотрит на дочь, губы дрожат, но держится, не плачет.
– Наелся, спасибо, – цежу злобно, отталкиваю тарелку, встаю, выхожу.
Тошнит от самого себя. Разлагаюсь от собственного мудачества, но остановиться не могу. Колкость за колкостью выдаю, язвительность за язвительностью, весь вечер, то и дело, без продыху. Убиваю её морально, подыхая сам.
– Наде пора купаться и спать, – шелестит бесцветным голосом, в глаза мне уже не смотрит, на меня не смотрит. – Где можно взять полотенце? Пижамку… если есть…
Всё тише, тише, беззвучно почти. Заставляя меня ненавидеть себя сильнее её.
– Есть всё, что нужно, – хочу звучать мягче, но всё так же отбиваю, вворачивая едко: – И даже то, что не нужно. Например, я.
Судорожно тянет ртом воздух, часто моргает, перебарывает себя. Укладывает дочь спать, поёт ей колыбельную, выходит, неплотно прикрывая дверь.
– Твоя комната через стену, – очередная попытка перемирия, очередная подковырка: – Пижамку надо было брать с собой.
Опускает голову, еле плетётся по коридору, заходит в комнату, оставляя дверь открытой. Покорная, раздавленная, неживая.
Что я делаю? Зачем? Чего добиваюсь? К чему подвожу? С чем останусь?
Череда вопросов прошивает голову высокоскоростными пулями, логика отчаянно пытается взять верх над эмоциями, но я точно под катком лежу, которым сам же и управляю. Всего-то надо рулём вбок крутануть, всего-то по тормозам вдарить, но рука сама к коробке передач тянется, нога сама сцепление выжимает, только обороты набираю, только разгоняюсь.
Сдавливает грудь, выбивает глухой рык отчаяния.
Иду к её комнате с неясной целью, не могу не идти, душу на части рвёт её боль, на кровавые лоскуты раздирает. Останавливаюсь на пороге парализованным, инвалидом себя чувствую, уродом моральным, ничтожеством.
Даже до кровати не дошла. Три шага сделала, села на пол и беззвучно рыдает в ладони, содрогаясь всем телом. Лишь изредка носом шмыгает, лишь изредка вскидывает голову, замирая, задерживая дыхание, чутко прислушиваясь, проверяя, спит ли дочь.
Никогда её такой не видел. В худшие из дней, в худшие времена, в самые тяжёлые расставания, избитой, раненой, обманутой, отвергнутой. Переживала, плакала, но чтобы вот так, на разрыв, в истерику, в небытие – никогда.