Твоя Антарктида
Шрифт:
– Ну, как вы себя чувствуете?
– Прекрасно, – сказал я и, путаясь в полах малицы, неверными шагами двинулся к выходу. Никогда еще я не был таким тяжелым, неуклюжим, нескладным.
– Можете снять ее пока, – сказала учительница. – Сейчас на улице тепло. А в тундре наденете.
– Спасибо, мне не жарко, – ответил я, чувствуя, как майка прилипла к спине.
Опять надевать эту малицу? Нет, с меня хватит. Буду обедать в ней, умываться, бриться, спать. Но чтоб снять ее? Нашли дурака…
Я шел по поселку с рюкзаком на плече к упряжкам, шел и спотыкался на каждом шагу. Голову повернуть я не мог и поэтому смотрел прямо
– Теперь порядок, – повторил парень, – теперь ты настоящий тундровик.
Я вздохнул, но постарался сделать это так тихо, чтобы он не слышал.
В дороге – ехали мы часа четыре – я так привык к малице, что почти не ощущал ее. Капюшон теперь не так жал голову, и я различал звуки и даже мог полуоборачиваться не всем корпусом, а одной головой. Я запросто прыгал на нарты, быстро подбирая под себя полы малицы, чтобы она не волочилась и не пачкалась в болотной жиже. Вспомнил я о малице только тогда, когда мы приехали в стойбище и вошли в чум.
Видно, женщины давно заметили упряжки, потому что на железной печке уже темнел чайник. Печка гудела вовсю, и в чуме было так жарко, что я едва стоял па ногах. Ненцы мгновенно сбросили с себя малицы и очутились в одних пиджаках. Я уже пил чай в малице – хватит. Подражая каждому их движению, я тоже поднял голову и стал протискивать ее. Но не тут-то было! Она проходила туго, и рот опять оказался полон оленьей шерсти. И снова в чуме раздался смех. Все дети тундры точно сговорились. Я дернул малицу так, что едва не оторвал голову. Но малица не снялась.
– Ты не дергай, ты полегче, – сочувственно посоветовал кто-то.
Я нажал полегче, снял, бросил ее к шестам чума и минуты две учащенно дышал. Потом опять выплюнул изо рта мех и стал отряхиваться от шерсти, потому что весь был щедро осыпан ею. Затем мы пили чай с лепешками, ели вкусный холодец из оленины и разговаривали о том о сем…
Кончив чаепитие, мужчины надели малицы и вышли из чума. Я с ужасом посмотрел на свою малицу. Она лежала зловещим комом у шестов и терпеливо поджидала меня. Нет, хватит! Я вышел в одном плаще.
Резкий осенний ветер тянул от озер и речек, и я сразу почувствовал, что меня пробрало насквозь. Повернулся спиной к ветру, встал за большие грузовые нарты с высоким деревянным ларем. Но и это не спасло. Ветер пронизывал. Я старался не думать о малице и твердо решил держаться до последнего. Через час мои руки совершенно окоченели, и пальцы нельзя было согнуть в суставах: появился кашель и насморк. Как обреченный, полез я в чум. К счастью, в нем никого не было.
Расправив малицу так, чтобы отверстие капюшона оказалось как раз против лица, я накинул ее на себя, предварительно плотно закрыв рот и глаза. Старая история! Руки быстро отыскали рукава, но голова… Она опять застряла где-то в середине горловины – и ни с места.
Встать я решил пораньше, чтоб никто не видел моих мучений. Но, когда я проснулся, жильцы чума, кроме ребят, уже были на ногах. Я поднял малицу, скрутил и шагнул из чума.
– Куда пошел? – спросил хозяин.
– Шерсть вытрясти. Больно лезет.
– Ну, иди, иди!
Здесь, у небольшого озерка, в двухстах шагах от чума, в глубокой впадине, меня никто не видел; я расправил малицу, глотнул свежего воздуха, сунул в меховой мешок голову и, как и следовало ожидать, опять застрял в узкой горловине. Пот тек с меня в три ручья, я пыхтел, злился, скрипел зубами, работал руками и подбородком и наконец увидел свет. Но радости не было: слишком дорого досталась победа. Я сдернул с себя малицу, опять накинул и снова занялся продеванием головы. Надел и сбросил. Не помню, сколько раз продолжалось это…
Через полчаса я подошел к чуму.
– Всю шерсть выбил? – спросил хозяин, и узкие щелки его глаз весело блеснули.
– Всю.
– Долгонько что-то!
– Так ведь шерсти было много. (
– Худая, видно, малица. Лезет, как олень по весне.
– Худая… – согласился я.
Вот и все. В обед я мгновенно сбросил малицу, и глаза у ребят на этот раз были строги и задумчивы. После обеда я так же легко надел малицу, и мы с бригадиром поехали в стадо, которое паслось в трех километрах от стойбища. В малице было тепло, уютно, удобно, и я до сих пор уверен, что никакая городская одежда никогда не заменит этой удивительно мудрой и простой одежды тундры – малицы.
1959
Катыш
В солнечный день Катыш лежит, свернувшись возле чума, и дремлет; в дождь и сильный ветер его место под грузовыми нартами, а в холодные зимние ночи он вползает в чум, подбирается к железной печке, и его никто оттуда не выгоняет. Обедая, бригадир бросает ему жилистые куски мяса и кости с высосанным мозгом, а убив оленя, дает Катышу кишки и, если другие собаки, что помоложе, пытаются утащить его еду, гортанно кричит на них, хлещет тынзеем, и собаки отбегают.
Катыш поест, оближет передние лапы, зевнет и опять спокойно уляжется на траву перед чумом.
Он стар. Ему уже за пятнадцать лет. Человек в таком возрасте считается подростком и не очень-то разбирается в жизни, а для собаки это преклонный возраст, и далеко не каждая доживает до таких лет. Вот почему у Катыша седые усы, щеки дряблые, отвисли, глаза постоянно слезятся и смотрят печально и тускло. И когда, лежа возле чума, он видит, как молодые оленегонные лайки по приказу пастуха с заливистым, ошалело радостным лаем подгоняют к чуму стадо, Катыш не может улежать. Он вскакивает и тявкает на приближающихся оленей. Но это стариковское, хриплое тявканье не доносится до них. Катыш порывается броситься на помощь молодым лайкам, но в ногах – слабость, ломота: они плохо подпирают его. Да и трудно ему подолгу высоко держать голову.