Ты навсегда в печёнках моих
Шрифт:
Annotation
Истлевшие мертвые тельца - навеки над Виктором Барриком темным пятном. Если бы можно было заглотить их, чтоб и памяти о них не осталось! Но Викки не вышел ростом. А мамочка запрещала вставать на трухлую стремянку.
Чарр
Чарр
Ты навсегда в печёнках моих
Виктор Баррик лежал на диване и смотрел в потолок. По потолку расползлось темное пятно и теперь нависало над Виктором как его школьная учительница математики: грозная карга с бородавкой на носу. Нависало пятно также неизбежно и отвратительно, как и мамочка Викки, когда затягивала до рези завязки его шапки, собирая своего сыночку в детский садик. Викки всегда казалось, что еще чуть-чуть,
Виктор Баррик видел над собой это темное пятно каждый день: утром, лишь только разлепляя глаза, и вечером, поспешно их зажмуривая. Каждый день, на протяжении черт знает скольких лет. Виктор, кстати, никогда не понимал, почему это какой-то там черт должен знать то, что сам он, Виктор Баррик, не знает. Но так всегда отвечал дедушка, когда маленький Викки подходил к нему и, жуя губы, спрашивал что-то вроде: "Деда, а почему трава зеленая?" Деда, чудом удерживаясь на шатком табурете, раскачивался как черный паук в своей паутине из стороны в сторону и тягуче объявлял: "Черт его знает". Более того, даже когда Викки просто как данность принял, что трава зеленая сама по себе и ничего тут уже не поделаешь, и стал задавать более глубокие вопросы типа: "Деда, а почему дядя Нусэдвардс ковыряет в носу?" Ответ все же оставался неизменным: "Да черт его знает".
Бабка Эльза на любопытство Викки касательно природы всеведущего черта, крякнув, закуривала трубку и несла полнейший бред. То, что это бред, понимал даже сам Викки. Хотя, может, он просто привык считать бредом все, что говорил сам и что говорили другие - кроме мамочки. Потому что мамочка часто, очень часто провозглашала: "Что за бред ты несешь!", причем не всегда обращаясь с этим только лишь к Викки. И все же смердящая копотью приземистая и заплывшая жиром фигура бабки Эльзы и ее особо бредовый бред, заковыристыми словечками вырывающийся из ее прожженного нутра, навсегда запечатлелся в сознании маленького Викки как олицетворение того самого черта. Собственно, он нашел этому подтверждение.
Глядя на нависшее над ним темное пятно, Виктор Баррик время от времени вспоминал одно утро. Воскресенье. Тусклый, приглушенный свет. Фальшивые песенки матери, доносившиеся с кухни. И дядя Нусэдвардс, повесившийся на поясе купального халата.
Дед тогда сказал то, что и всегда говорил своему сыну: "Ну-с, Эдвард-с" и, вздохнув, отвалился к стенке и начал биться об нее головой. Викки побежал за бабкой Эльзой, но та сама выскочила на него, широко раскрывая свой беззубый рот и что-то безудержно вопя. Взглянув на дядю Нусэдвардса, бабка Эльза завопила еще громче и вцепилась грязными ногтями себе в глаза, оттягивая веки. Викки не стал дожидаться, что еще отчебучит мамочка, а он знал, что отчебучит, потому что она уже лениво перемещалась с кухни в коридор, протяжно вздыхая: "Что за бред ты несешь!".
Викки выбежал во двор и стал кричать мальчишкам: "Дядя Нусэдвардс того!" Но мальчишки не любили Викки. Говорили, что он странный и кидались в него камнями, обзывая головастиком без хвостика. Викки обычно плакал и вымазывался в грязи, в которую падал, убегая от мальчишек, а дома плакал еще сильнее, когда мамочка щеткой, жестче наждачной бумаги, оттирала его уши и коленки и, даже не слушая его судорожных всхлипываний, утверждала: "Что за бред ты несешь!". Но в тот день Викки был уверен, что весть о кончине дядюшки приведет всю дворовую братию в полный шок и прибавит ему, Викки, уважения и веса на этой арене детской жестокости, но почему-то ни один из мальчишек не оценил надрывных криков Викки. Только рыжий Язва гаркнул: "Че еще за нусадварбакс?", и сколько бы Викки не пытался объяснить всем, что это его дядя, чудаковатый братец мамочки, всегда такой растрепанный и как бы заранее передушенный собственным клетчатым шарфом, никто не хотел его понимать. Тогда Викки заревел и под бодрую картавую песенку из приемника на подоконнике зашагал прочь, в парк. В парке он забрался под скамейку и принялся ковырять голубиный помет с бордюра, а на скамейку опустился большой, с десятком подбородков и свинячьими глазками сударь. Сударь-Свинячьи-Глазки быстро обнаружил у себя под задницей маленького Викки, вытащил его из-под скамейки, усадил рядом с собой и выслушал всю скорбь и боль, что снедала душу Викки, время от времени поглаживая его по бедру толстой мягкой рукой. Напоследок Сударь-Свинячьи-Глазки надолго приложился мокрыми губами к макушке Викки и сунул тому в руки шоколадный батончик со словами: "Ты мой сладенький. Сладенький, сладенький...".
Викки съел батончик, и ему полегчало. Может быть оттого, что вместе с батончиком он как будто заглотил в себя дядю Нусэдвардса вместе с его клетчатым шарфом. Заглотил, и спрятал где-то глубоко у себя в кишках. В кишках - не в сердце, не выбьется наружу.
Что самое интересное, а эта мысль, проскользнувшая в Викки вместе с шоколадным батончиком, несла в себе вполне рациональное зерно. "Рациональное
Сглотнув, Виктор перевернулся на другой бок - лишь бы не видеть темного пятна на потолке - и протянул руку к прикроватной тумбочке. На ней высилась украшенная пригарками тарелка с кексами. Свежими, пышными кексиками. Виктор Баррик любил кексы. Мягкое тесто, отзвук какао, горечь гашеной соды и кислинка лимончика - и все это за один закус. Мамочка кормила Виктора всякой всячиной, обязательно одобренной Викки, но кексики так и не возмужавший, но уже постаревший мальчик обожал более всего. Поэтому можно представить себе то мгновение блаженства Виктора, когда впотьмах его пальчики дотянулись до желанного кусочка запеченного шоколадного теста, еще теплого. Отправив кекс в рот, Виктор от радости причмокнул губами.
Когда-то он также причмокнул губами в миллиметре от щеки своей однокурсницы, Лоры Доуз. Он уже три года засматривался на ее сладенькую фигурку, донельзя напоминающую эскимо на палочке в анфас и авокадо в профиль. Может, Лора Доуз сама не понимала обилия вкусовых ощущений, заключенных в ней, но Викки-то прекрасно понимал. Поедая в университетской столовой прохладный, обрамленный колечками жира суп, Виктор ни на миг не упускал из поля зрения Лоры и ложка за ложкой поедал и ее: от корней золотистых волос, ну точь-в-точь зажаристой корочки картошки, до кончиков белых ногтей - очищенного миндаля, который очищают, чтобы приготовить из него марципан. Когда эта ассоциация покорила мозг Викки, он потратил все деньги, выклянченные у мамочки, на пять коробок марципанов и еще долго, в течение месяца или двух, угощался этими сладостями, особенно умопомрачительными, когда рядом проходила Лора Доуз. И надо же было так прекрасно случиться, что в тот день, когда Виктор доел последний марципан, он еще и перепутал дверь в мужской и женский туалеты - и, как результат, нежданно-негаданно, столкнулся с Лорой Доуз. Пока Лора, словно вишневым соусом заливалась краской то ли смущения, то ли негодования, Виктор притеснил ее обратно в кабинку и втянул носом зловоние уборной - но ему было все равно, ведь весь смрад университетских туалетов скрашивал невиданный запах Лоры - запах булочки с корицей. Лора взвизгнула, словно курочка, которую схватили, чтобы ощипать и приготовить супчик или гриль, а Викки врезался лицом в ее чудные грудки, целомудренно стянутые свитером - два шарика желе, упругого и ароматизированного какими-то дешевыми и жутко вредными добавками. Увы, в следующий момент макушку Виктора ждало соприкосновение с увесистой сумкой подруги Лоры - вонючего пережаренного шашлыка - и Викки пришлось запивать так и не отведанный марципан "Лора Доуз" водой из унитаза.
Виктор облизал губы и пощипал простыню, подбирая крошки. Ничто не должно быть утеряно. Пустое расточительство всегда его раздражало, слишком уж часто он с ним сталкивался.
Мамочка спускала денежки на шмотье, бабка Эльза, пока еще была жива - на бутылки и чулки, дед - просто куда-то прятал то, что выменивал за пустые бутылки жены: пенсию ему не платили то ли потому, что в своей жизни у него никогда не было постоянной работы, то ли потому, что большую часть этой самой жизни он скоротал на тюремных нарах за то, что в молодости прикончил пса своего соседа - тот слишком громко лаял. А потом и самого соседа - тот слишком громко возмущался.