В этот день учёба закончилась раньше обычного. Он учился на… Ему, впрочем, было всё равно на кого, и не вижу причин, почему мне не должно быть. Было одиннадцать тридцать утра. В голове ещё зыбились воспоминания о виртуальной паре: слова однокурсников и свои, слишком смелые, несказанные, но будоражащие секундной адреналиновой вспышкой. Он сел пить чай. Точнее, это был второй завтрак, не менее плотный, чем первый, но позволить его себе он мог только под предлогом
чая. Он насыпал в кружку одну неполную ложку сахара. Или полную? Или с горочкой? «Если хочешь жить долго и умереть безболезненно, забудь про сахар» – кто-то вдруг сказал в его голове. Посмотрев на дно кружки, на рассыпанную по нему непозволительно толстым слоем белую смерть, он принялся соскребать её оттуда обратно в банку. «Надо купить кубики, с ними всё намного проще» – подумал он. «Да и про чай можно тоже забыть, он выталкивает всю влагу в организме в межклеточное пространство, – сказал ещё один голос, непонятно откуда взявшийся. – Откуда вообще чай на Руси взялся? Кто-нибудь помнит, чтобы его здесь выращивали?» – всё вопрошал этот подлец. Он решительно не помнил, откуда тот взялся в его голове. Вероятно, это произошло в одну из тех ночей, когда он засыпал под всякие познавашки на ютубе, которые тот миксовал, как сельский диджей, до самого утра.
Ну вот, действие только на кружке утреннего чая, а уже непонятно из-за всех этих «он», «тот», с кем вся эта чайная история происходит. Просто имя того, о ком идёт речь, не то чтобы прозаичное – оно прозарушное, от названия того сайта, на котором доживают свой век всякие Пётры Михалычи, Павлы Петровичи и прочие неудачные прыжки в вечность. Он мысленно, но почти со слышным скрежетом спрашивал своих родителей, почему они были так тривиальны с ним. Они могли бы назвать его Эрастом или Греем, как это делали заботливые авторы раньше. Тогда в голове сразу рисуется миловидный юноша с прекрасными глубокими глазами, чёрными волосами и безукоризненной осанкой. Как корабль назовёшь, так он и поплывёт, – думал он, – и вот я, сутулый, с тёмно-русыми волосами, плыву по пробкам на кладбище».
От чая он все-таки не отказался, решив дать себе ещё отсрочку от правильной жизни. И когда последнее печенье, точно рассчитанное под последний глоток чая, было съедено, совесть неумолимо констатировала: липкие губы, слегка зудящее от сахара нёбо, комок сладкой густой слюны в горле и живот, вздувшийся от чайно-мучного мякиша. Все эти ощущения совесть подмечала с дотошностью заносчивого зубрилы с первой парты. «Переел» – заключил он с тихим отчаянием.
Выхлебав со дна кружки размякшие куски овсяного печенья, он встал из-за
стола и… и… Он не знал, что дальше. Он стоял посередине кухни и понятия не имел, что он должен делать. И это непонимание насчет дальнейших действий стремительно сменялось пониманием чего-то, что все ощутимее сквозило холодком в животе и стискивало горло. Пониманием собственного ничтожества. Оно разливалось по нему как… как… Все поэтические фигуры и красивые сравнения, которыми он так любил описывать свои состояния, мысленно говоря о себе в третьем лице, куда-то подевались. Подло расступились перед ним, летящим в пропасть. Всё грядущее представлялось таким необязательным, все возможности с такой ужасающей лёгкостью заменялись друг другом, а образовавшееся временное окно виделось таким уродливо большим и несуразным – как уши Алексея, мужа Анны Карениной из романа Толстого, который он по своей ничтожности не читал, – что он словно бы прилип к плитке на кухонном полу. У этих ощущений прорезался голос: «Оглянись на свою жизнь: девятнадцать лет, маменькин сынок, не учишься толком и не работаешь. Чем ты вообще занимаешься? Как ты дальше-то по жизни будешь?» Голос был омерзительно сварлив и столь же омерзительно правдив. На страже его душевного спокойствия всегда стояли мамины друзья, которые между рюмками признавали в нём ребёнка индиго после того, как он как-нибудь особенно глубокомысленно на них смотрел или выдавал очередную мракоборческую браваду. Конечно, в такие моменты он опускал глаза и застенчиво улыбался – других вариантов поведения эти слова и не подразумевали. Но каждую такую реплику он как бы между делом, что называется, брал на карандаш, которым он в тайне от самого себя рассчитывал изменить мир. Однако – давно ли, с недавних ли пор – их мнение перестало быть авторитетным. Авторитет перешёл к этому мерзкому сварливому голосу. Но он, как самоед и вообще человек мнительный с самого детства, был готов такому повороту событий. В спор вступил другой голос. Вернее, он даже не спорил, а, скорее, с судорожной невозмутимостью обсуждал этого мерзавца, словно того и не было вовсе: «Не поддавайся, дружок, это лишь очередная фикция твоего обеспокоенного ума. Дай ей выговориться, и она, как и все ей подобные, растворится в пустоте». Ему очень хотелось прислушаться к этому голосу, правда хотелось, но он слишком походил на того притворно спокойного участника драки, который нервно хихикает и срывающимся тоном комментирует происходящее, пытаясь выглядеть осознанно и вразумительно, пока ему в морду не прилетит чей-то кулак.