Ты помнишь, товарищ… Воспоминания о Михаиле Светлове
Шрифт:
Конечно, любить его мы любили, но понимать, что это человек необыкновенный и замечательный,- не понимали. Потому ничего запоминать не старались. И не запомнили.
Ну, да не в том дело. О Светлове уже написано много прекрасных воспоминаний его взрослыми друзьями.
Я говорю все это к тому, что когда я начал записывать разговоры Светлова на магнитофон, то делал это больше просто из симпатии к нему, чем «для истории». Хотя, кажется, мог бы уже понимать, что к чему: все- таки кончил филфак и работал экскурсоводом в Музее Маяковского; трудился над экспозицией «Маяковский и история советской литературы».
Но уж очень Светлов не походил на фигуру историческую. И, хотя я и мои коллеги знали, что он был знаком с Маяковским, что тот ценил его стихи, казалось, что это было
Ну, например, Маяковский читал на своем выступлении светловскую «Гренаду». Как это было?
Тут нас Светлов несколько разочаровал: оказалось, что он не присутствовал на этом вечере, хотя Маяковский его пригласил. Но он не пошел на вечер потому, что у него было свидание.
Ну, а был ли он здесь, у Маяковского, когда тот впервые читал поэму «Хорошо!»?
Да, был. Сидел рядом с Луначарским. А кто еще сидел рядом, Светлов не помнил и вроде вспоминать не собирался. Зато он стал рассказывать, что угощали в тот вечер сыром.
– Вы знаете, сыр огромными кругами. Маяковский купил полколеса сыра. И каждый отрезал сколько хотел. Он потом, наверное, доедал этот сыр полгода. Потому что это было колоссальное полуколесо.
Потом Светлов спросил нас:
– Когда Маяковский написал поэму «Хорошо!» – в двадцать восьмом году?
– В двадцать седьмом,- поправили мы хором.
– Ну вот,- продолжал Светлов,- значит, мне было двадцать четыре года. Сейчас,- я не знаю, может, вы не заметили,- сейчас я несколько старше. У меня, знаете, сейчас немного мистическое состояние. Тридцать с лишним лет, и я опять тут. Я с тех пор здесь не был. И когда я вам все это рассказываю, я вспоминаю один спектакль, который я видел в Цыганском театре. Я не помню названия пьесы, а автор был, кажется, Гарсиа Лорка. И там по ходу пьесы молодая девушка вышла замуж за старика. И старик говорит: «Я помню, когда мне было восемнадцать лет…» – а молодая жена ему говорит: «Тебе никогда не было восемнадцати лет!» И когда я сейчас вспоминаю о том, что было три десятилетия назад, я боюсь, что вы мне не поверите. И что мне никогда не было восемнадцати лет. Но восемнадцать лет мне действительно было в двадцать втором году…
В этом месте магнитофонная запись сохранила чей- то протестующий голос, банальное восклицание о том, что, дескать, Светлов и сейчас молодой.
– Да, молодой,- грустно повторил Светлов. И тут же продолжал, обезвреживая эту банальность: – Еще две недели осталось до конца молодости…
Не было, пожалуй, писателя, который, придя в Музей Маяковского, не говорил бы о том, какое влияние на него оказал поэт, и не удостоверял бы это записью в книге отзывов. Иногда, правда, не обходилось без нажима с нашей стороны: надо же обеспечить себя материалами для будущей экспозиции.
Светлов ничего в книгу отзывов писать не стал. Да и говорил он вещи совершенно не экспозиционные.
– Я в жизни строки не написал под Маяковского. В жизни. Я писал и под Блока, и, знаете, под Тютчева, и под Надсона, извините, даже писал. Можно подражать всему: размеру, настроению, чему хочешь можно подражать. Нельзя подражать темпераменту. Представляете: ах, какой я страстный! – Тут Светлов развел руки, как бы собираясь на кого-то накинуться. Все рассмеялись.- Ничего не выйдет! Абсолютно! Темпераменту нельзя подражать. Поэтому все подражатели Маяковского провалились в бездну. Когда подражаешь Маяковскому, это очень похоже на хорошо нарисованную ветчину. На вывеске. Она больше ветчина, чем даже настоящая. А кушать нельзя. Понимаете?
Вот этого надо избегать как огня. Я, слава богу, это давно понял, и, несмотря на мою колоссальную любовь к Маяковскому, я под него строчки не написал. Тем не менее, сколько я себя помню, Маяковский был для меня знаменем поэзии. Но все эти жалкие попытки подражать Маяковскому не могут хорошо кончиться. Потому что всему можно подражать, а темпераменту нельзя. Блоку можно подражать. Тихий темперамент. Задумчивый, гениальный…
Вы знаете, я тоже слышал Блока. Он умер в двадцать первом году, а я его слышал в двадцатом. Я и о Блоке вам могу рассказать, хотя я его один раз видел в Политехническом музее, слушал его. Ну ладно, это все воспоминания… У меня такое впечатление, что я к вам прибежал из девятнадцатого века и не знаю, как выйти обратно…
Светлов читал нам в тот вечер стихи «Советские старики», «Разговор с девочкой», «Горизонт», «Ямщик», «Желание» и только что написанные «Ко дню рождения» и «Пенсионерка». Последние два он читал в несколько отличном от последующего печатного текста варианте. Это я понял уже теперь, прослушивая вновь и вновь запись, сделанную 20 сентября 1961 года.
Второй раз я записывал Светлова на занятии Университета культуры Краснопресненского района. Тема занятия – «Классическое наследие и современная литература». Серьезный доклад. Уважительно внимающий докладчику зал. Потом выступления писателей, и среди них Светлов. И опять полная «антихрестоматийность».
«Когда меня спрашивают, чему и как я научился у классиков, я затрудняюсь ответить. Мне было бы куда легче ответить на вопрос: чему и как я недоучился у классиков? Потому что в нашем деле есть и прямая учеба: кончаешь школу, кончаешь институт, кончаешь университет – у тебя есть точные и определенные знания. Но вот, скажем, научиться обаянию, по-моему, невозможно, научиться таланту тоже невозможно. Когда читаешь, ну, скажем, Лермонтова: «И звезда с звездою говорит» или Пушкина: «Нева металась, как больной, в своей постели беспокойной» – этому научить нельзя.
Я берусь любого более или менее культурного человека научить в несколько месяцев писать стихи. Настолько научить, что он будет печататься где угодно. Научив, я могу его приблизить к кратеру вулкана, называемого искусством, но ввести в кратер я его не могу. Это он сам должен войти. Или сгореть, или стать исследователем, и знаменитым исследователем. Я ловлю на строках молодых поэтов, я с ними очень много занимался, и некоторых из них я приблизил к тайне. Тех, когда я вел семинар в Литинституте, я приближал к тайне (они довольно известные поэты сейчас), но их всех исключили из института. Мне оставили только тех, кого я любого из них и вообще любого человека могу обучить, то есть приблизить к краю кратера. Они у меня опускались в кратер вместе со мной, но обжегся только я один. Когда меня попросили поговорить с вами… я, конечно, хочу вам помочь, но я привык работать конкретно. Я вам выскажу одну мысль, которую вы должны, мне кажется, понять. Дело в том, что, скажем, вот политический деятель и поэт. В чем разница? Цель одна. Но разница в методах и в приемах. Политический деятель говорит: вот у нас, в Советском Союзе, на 250 миллионов есть, скажем, 50 миллионов старых людей, которым нужно помочь. И исходит из того, что 50-ти миллионам старых людей нужно найти средства к существованию и помочь. Как поэт подходит? Он идет не от 50 миллионов. Он идет от одного, двух, трех старых людей. И от них идет к миллионам. Совершенно другой метод отношения к старым людям, правда ведь? Вот, мне кажется, что многие поэты, которые печатаются, и они плохие тем не менее поэты,- они идут от миллионов. Так что я лица, конкретного лица не вижу. А я вижу общую задачу. Но, понимаете, одно дело, когда ты делаешь что-то конкретное для коммунизма, а другое дело, когда ты вообще говоришь: «Да здравствует коммунизм» – и ни черта не делаешь. Понимаете? И вот я, как видите, не могу вам точно ответить на эти вопросы. Если бы мы конкретно работали, я б вам указал бы на какие-то отдельные детали, чтобы вы поняли, как строка может быть частью стихотворения. Как сделать, чтобы в стихотворении не было трех рук и одной ноги, чтобы стихотворение было организмом вполне здоровым, так же, как человек. Вам покажется, что я старался отшутиться. Я, конечно, хотел, чтобы было весело, но вместе с тем я не так уж простоват, как это может показаться с первого взгляда. И когда-то давным-давно я тоже, задумавшись о классиках, написал стихи – это было очень давно, где у меня в одном стихотворении сталкиваются много классиков: и Пушкин, и Лермонтов, и Достоевский, и Толстой. Сначала вам это покажется каким-то менингитом, но к концу стихотворения все объяснится, и вы убедитесь в том, что я вполне нормальный человек».