Ты самая любимая (сборник)
Шрифт:
— Я волком бы
выгрыз
бюрократизм!
К мандатам
почтения нету!
К любым
(отмашка рукой)
чертям
с матерями
катись
Любая бумажка!
(рука в карман)
Но эту…
Я
достаю
из широких штанин
Дубликатом
бесценного груза:
(рука
Читайте!
Завидуйте! Я — гражданин Советского Союза!
Двадцать пять лет спустя, оформляясь в эмиграцию, я заплачу 500 рублей за отказ от советского паспорта. Но тогда…
Папа, наслушавшийся в двадцатые годы Льва Троцкого, обожал пафос и ставил все мои стихотворные выступления.
Однажды, как раз после такого выступления, я, распираемый гордостью за свою великую страну, шел из школы домой по нашей тихой и зеленой улице Чапаева, как вдруг на меня набросились мальчишки, повалили в пыль, стали совать мне в рот землю и требовать:
— Жри землю, жиденок! Жри землю!
— За что? — спросил я, вырываясь и отплевываясь.
— За то, что вы нашего Христа распяли!
А золотым дипломом моего посвящения в еврейство стала в 1953-м, во время знаменитого «дела врачей, пытавшихся отравить вождя народов», надпись несмываемой кровельной краской на нашем крыльце: «ЖИДЫ! МЫ ВАШЕЙ КРОВЬЮ КРЫШИ МАЗАТЬ БУДЕМ!» О, именно для того я и имел, как и положено рыжему жиденку, круглые пятерки по русскому и украинскому языкам, чтобы, выскочив утром из дома, легко, одним взглядом прочесть эти простые бурые слова и, еще не осмыслив всей глубины написанного, ринуться дальше, вперед, в школу. Но тут, слава Богу, мама схватила меня за рукав, втащила назад в комнату и сказала, что ни в какую школу мы сегодня не пойдем — ни я, ни Белла.
Мы сидели дома несколько дней, и не только мы! Забаррикадировав двери и окна шкафами и буфетами, вся еврейская Полтава сидела по домам, ожидая погрома.
Мы просидели так несколько дней, уже — доносили соседи — погром начался на Подоле у Ворсклы и в Белой Беседке, откуда, по легенде, Петр Первый наблюдал за сражением со шведами и где теперь украинские черносотенцы лихо громили и жгли еврейские дома и убили еврейскую девочку, — когда по радио вдруг объявили о смерти вождя всех народов.
Мы отодвинули комод от двери, открыли ставни.
Стоял солнечный морозный день.
В багровом морозном мареве по всему городу траурно ревели заводские и фабричные трубы.
Мы подождали еще пару дней. Потом папа завел свой мотоцикл и уехал на работу. Мама взяла две кошелки и пошла на рынок. Я увязался ее «охранять». На рынке — открытом, с прилавками, за которыми украинские продавцы в овчинных тулупах и валенках прихлопывали варежками над смальцем, салом, желтыми тарелками мороженного молока и другим товаром, — черные раструбы репродукторов вещали о разоблачении провокаторши Лидии Тимощук и заговора империалистических разведок, которые хотели разрушить крепкий союз и дружбу всех советских народов.
Моя золотая мама весело шла вдоль этих мясных и молочных рядов и напрямки спрашивала у продавцов:
— Ну, так як тэпэр будэ з жидами?
Но они отводили глаза:
— Та мы шо?.. Мы ничого нэ знаем…
Понятно, что после этих примечательных событий мама перестала выпроваживать меня «погулять на улицу». И я, придя из школы и наспех сделав уроки, тут же заваливался на диван с «Графом Монте-Кристо», «Бравым солдатом Швейком» или с «Золотым теленком». Этот диван был моим ковром-самолетом, на нем я тут же улетал из Полтавы во Францию Дюма и Гюго, в Зурбаган Александра Грина и к молодогвардейцам
— Эдик, что случилось?
Закончив восьмой класс, я дочитал городскую библиотеку, написал свое сотое, наверное, стихотворение и заявил родителям, что в Полтаве мне больше делать нечего, я хочу к дедушке в Баку — там есть литературная среда, там есть литературные журналы, и там я стану поэтом.
Как ни странно, мама меня не стала ни удерживать, ни отговаривать. Она списалась с дедушкой, и летом 1953 года я, в возрасте неполных четырнадцати лет, доехал с отцом до Харькова, а там он посадил меня на поезд «Москва — Баку», и я укатил в столицу солнечного Азербайджана.
На таран!
Баку был моим Зурбаганом…
Конечно, я не собираюсь ползти по своей биографии, останавливаясь на каждом полустанке. Но Баку…
Впрочем, того Баку, в котором прошли мое детство и юность, уже давно нет.
Он утонул в истории, как Атлантида, как мираж, как гриновский Зурбаган.
Только я, братья Юлик и Миша Гусманы да Рустам Ибрагимбеков можем достать его из прошлого тысячелетия и рассматривать, как призрачный волшебный кристалл, в котором вспыхивают и оживают многоголосые бакинские улицы, где мы играли в футбол и в «лямгу», Приморский бульвар с крутыми фонтанами и скамейками в тени тутовых деревьев, где мы целовали наших первых девочек, пыльный Сабунчинский вокзал, откуда мы уезжали на пляжи, и трамваи, с которых мы спрыгивали на ходу при любой скорости…
Баку тех лет — это больше, чем город, это — понятие, масонская ложа и братство.
Из чего оно складывалось?
Давайте посмотрим. Вот я навожу бинокль своей памяти и вижу свою 171-ю мужскую школу на улице имени Кецховели. В то время еще было раздельное образование мальчиков и девочек, и в нашем девятом и десятом «А» классе было 19 учеников одиннадцати национальностей! Эта взрывчатая смесь азербайджанцев, грузин, армян, евреев, татов, русских и татар терроризировала бездарных учителей и боготворила талантливых. Нашим кумиром был физик Гринберг, который просто играл с нами в физику — так, как, например, играют на сцене Лев Дуров, Леонид Броневой или Михаил Ульянов. Его можно было слушать часами… А самой ненавистной была математичка — уж не помню, как ее звали, на ее уроках можно было заснуть, и я поймал ее на том, что, оказывается, она просто наизусть читала нам учебник, сама не вникая в смысл того, что говорила…
Но самой колоритной была наша директриса — армянка Мария Исаевна.
Когда по понедельникам мы всем классом сбегали после первого урока из школы, чтобы успеть в кинотеатр, где первым сеансом выходил на экраны «Знак Зорро», «Тарзан», «Битва на рельсах» или «Убийство на улице Данте», Мария Исаевна, распахнув руки, уже стояла в позе «Не пущу!» на школьной лестнице перед парадной дверью и на трех языках — русском, азербайджанском и армянском — поливала нас отборным матом:
— Негодяи! Гётверены! Оболтусы! Кишдылахи! Никто не выйдет из школы! А ну-ка назад, в класс! У вас же физика сейчас, Гринберг!