Ты следующий
Шрифт:
— Знаешь, что говорил о тебе Цеко Торбов? Что ты единственный из всех студентов, кто способен прочитать Гегеля в оригинале и понять его.
Асен воодушевился, как ребенок:
— Скажи ему, пусть пришлет «Феноменологию», чтобы мне было чем заняться в карцере.
Поздние солнечные лучи пробивались сквозь листья, как дезертиры, и заставляли Асена жмуриться и смеяться в голос таким смехом, который бесит всех старшин.
— Не трудись. Все равно тебе его не покрасить.
— Мудрецы очернили весь мир, а я какой-то там башмак не смогу замазать гуталином!
Боже мой, кого я решил успокаивать!
Социалистическая казарма и казарменный социализм были чем-то вроде прошлого и будущего, закрученных в колесо, по которому стреляют на ярмарках. Сколько раз менял я эти слова местами, и всегда мне выпадал один и тот же приз. «Казарма» — итальянское слово, пришедшее в болгарский язык через русский. Оно означает не только саму армейскую постройку, но еще и нечто уродливое, шаблонное. А вот «социо» — это уже заимствование из латыни. Воспринятое языком через французский и надстроенное «измом», оно превратилось в идею общности. Строго говоря, сочетание этих слов должно было означать «мечту о счастливом обществе, построенном некрасиво и шаблонно». Безответственность терминов и произвол действительности.
Кроме пародии на социализм в родной казарме, наголо бритый философ мог бы заметить карикатуры и на другие общественные формации. Выходит, они никогда не «отмирали», их просто «мобилизовали» на сверхурочную историческую службу.
Старшина, который никогда не слышал слова «матриархат», гордо называл себя «матерью роты» и объявлял первобытное равенство: «Здесь мы одна большая семья. А тому, кто будет отлынивать, не поздоровится!»
Но мы, храбрые глупые солдаты, совсем не чувствовали себя детьми, скорее — беззащитными рабами, пленниками времени.
А в офицерстве сквозило бессмертие феодализма. Погоны! Чины! Звания! Ордена! Клятвы! Походы!.. Смерть — вот кто сюзерен этих рыцарей, но система и их взяла в оборот.
А капитализм? И он тоже должен был существовать, хотя бы в виде первоначального накопления эгоизма.
Я бросаю самодовольный взгляд в сторону Сумасшедшего Учителя Истории:
— Ну что скажешь? Хорошо я анализирую ситуацию?
— Ты не Колумб. Существует история философии. А есть и философия истории. Почему бы не существовать одновременно разным возрастам мировой души, раз уж она бессмертна?..
Например, ты получаешь небольшой денежный перевод от родных. Обналичиваешь его и вечерком тихонько идешь посидеть на лавочке перед казармой. Из маленького окошка за тобой подсматривают два хитрых глаза. «Это ты, капитализм? Я тебя узнал!» Ты покупаешь сигареты и коробку засохшего лукума. Жуешь его в темноте в гордом одиночестве — оторванный от коллектива, готовый сдаться в руки цивилизации…
А Мишо в исподнем запихивает в себя вонючий рокфор. На его лице написано блаженство. Он попросил домашних посылать ему только сыр рокфор, чтобы никто другой на него не покусился. Проходя мимо нар, под которыми стоит посылка с сыром с плесенью, Кореец останавливался и нюхал воздух:
— Слушай, ты, я же говорил тебе, чтоб чаще стирал портянки. У простых людей ноги воняют меньше, у интеллигенции — больше.
И в казарме, и при нашем социализме
Я обнаружил, что у меня украли фляжку. Раскричался. Но Кореец по-матерински толкнул меня:
— Не шуми, овца! Просто возьми чью-нибудь флягу, пока никто не прячет от тебя вещи.
Только Блаженный Августин давал мне более дельные советы.
Возможно, нашивки и звездочки на золотых погонах вынуждают армию казаться необходимой и даже романтической.
Генерал, прибывший с ревизией, ужинал на балконе штабной виллы с полковниками и подполковниками. Подтянутые сержанты сновали вокруг стола. Наполняли бокалы и тарелки. А генерал взволнованно говорил о величии военного долга и о самопожертвовании, которое так нужно народу, миру и светлому будущему…
Наша рота как раз тогда спускалась с Бабьей Задницы. Атака во время подъема в гору была молниеносной и убийственной. Младший лейтенант бежал вровень с нами, и его гимнастерка тоже прилипла к спине, как и у нас. На вершине нам разрешили отдохнуть, и мы все упали в острую сухую траву — к прилипшим к ней белым улиточкам, к муравьям, к сверчкам. Темнело. Загорелись огоньки нескольких сигарет. Я обнял дуло проклятого пулемета, чтобы тот не скатился вниз по крутому склону. У нас не было сил говорить. Только лейтенант курил стоя и смотрел на зарево над балконом, замаскированным прохладной зеленью. Возможно, до него доносились слова о воинском долге и смысле жизни, а может, его тело просто радовалось молодости и здоровью. Еще немного — и он построит нас, скомандует «запевай» и отошлет в обратный путь. А сам направится в сторону моста. Войдет в забегаловку под названием «Гефсиманский сад», и его поцелует там монастырская ракия, настоянная на травах…
В конце этой краткой службы, которую кто-то иронично прозвал «курортной», моя душа взволновалась, а нервы расстроились, как струны заброшенной гитары. У меня не было причин чувствовать себя хуже, чем остальные. Но у меня больше не осталось сил. И именно эта затаенная, необъяснимая слабость сводила меня с ума. Однако же последний день настал. Я сдал оружие и форму и вышел из казармы в гражданском, чтобы испить глоток свободы. Мы как раз чокались с другом на прощание, когда нас догнал солдат и сообщил: «Возвращайтесь в казарму! Приказ об увольнении отменен. На вокзале и шоссе дежурит патруль…»
Но мы решили рискнуть. Спрятались в старом сливовом саду и выждали, пока стемнеет. Тогда мы, как волки, прокрались в Троян. Нам повезло. На станции Красный Берег мы должны были пересесть на другой поезд. И мы купили арбуз. Он оказался желтым. Мы лежали, затаившись, в грязном привокзальном скверике. И ждали поезд на Софию. Плевались черными семечками. И пытались предугадать, что нас ждет впереди. Взошла луна. Такая же желтая. Но мне показалось, будто она похожа на раструб громкоговорителя, потому что откуда-то доносилась передача софийского радио. Это были последние известия: