Ты взойдешь, моя заря!
Шрифт:
Когда в гостиную вошла Марья Петровна, поэт вел непринужденную беседу с Евгенией Андреевной. Он расспрашивал о Смоленщине, о Ельне. Разговор незаметно повернул к давним событиям 1812 года.
– Среди наших соседей, – вступил в разговор Глинка, – был тогда один почтенный старец. Он все соображал, какой монумент должно поставить русскому мужику, освободителю Европы? И я вместе с ним мечтал: как бы тот необыкновенный монумент песнями украсить… А было мне от роду, пожалуй, десять лет.
– Как не помнить тех дней! – откликнулся Пушкин. – Будучи в лицее, мы с товарищами выбегали навстречу каждому полку, шедшему из Петербурга.
– Я полагаю, Александр Сергеевич, что характер народа не меняется в веках, – отвечал Глинка. – Тысячи новых Сусаниных стали за отечество в наши времена. Вот предмет, вдохновивший меня на сочинение оперы.
Приехал Жуковский. Разговор перебился. Великий угодник по дамской части, Василий Андреевич все чаще поглядывал на Марью Петровну. В его поэтической душе неземные чувства мирно сочетались с любовью к обществу красивых женщин.
– Когда же начнется волшебство музыки? – спросил Жуковский.
– Если угодно, я начну с вашей баллады, Василий Андреевич.
Глинка подошел к роялю и, аккомпанируя себе, запел:
В двенадцать часов по ночамИз гроба встает барабанщик…Видения немецкого поэта, мастерски пересказанные на русском языке Жуковским, приобретали в музыке Глинки новый смысл. Призраки оживали для полнокровной жизни: перед слушателем вставал живой полководец, шли к нему живые полки.
– Как жаль, – отозвался Пушкин, – что стихи Василия Андреевича уже печатаются в первой книжке «Современника». Охотно напечатал бы их с вашей музыкой, Михаил Иванович, если бы номер не был заверстан. В звуках ваших все так зримо и жизненно, хотя вряд ли думал об этом немецкий поэт, склонный к миру невещественному.
– С музыкантами не поспоришь, – сказал Жуковский. – За ними высшая сила, и ей невольно подчиняешься. Но если даны вам, Михаил Иванович, все средства, которые знает мир звуков, почему же в опере своей вы сосредоточились на простонародных песнях?
– Но кто же не знает прелести этих песен! – живо откликнулся Пушкин.
– Так, конечно, – Жуковский был совершенно согласен. – Но почему же, – продолжал он, – избрав для русского стана только простонародные песни, вы, изображая польский народ, не пожалели ни роскоши, ни прихотливых красок?
– Помилуйте, Василий Андреевич! – горячо отвечал Глинка. – Не польский народ, а жадные до чужого паны вояки изображены в моей опере. Отсюда и пышность красок, о которой вы говорите. Но посмотрите, что останется от этого самонадеянного великолепия, когда перенесется действие на Русь.
– С нетерпением буду ждать счастливого дня, когда услышим вашу оперу на театре. Кстати, почему медлите вы с представлением ее в дирекцию?
– Не все для меня ясно, – отвечал Глинка и снова сел за рояль.
За музыкой и разговорами незаметно бежало время, а перед ужином Жуковский, искренне сожалея, собрался уезжать: таково его правило, внушенное годами.
Прощаясь, Василий Андреевич еще раз напомнил Глинке, что промедление с представлением оперы может быть истолковано против ее автора. Василий Андреевич сказал об этом тихо, но внушительно, отведя Глинку в сторону. Пушкин беседовал с дамами.
За ужином Евгения Андреевна, словно помолодев, то слушала поэта, то сама вела задушевный разговор. Только Мари оставалась смущенной. Глинка мысленно ей сочувствовал: каково впервые быть в обществе великого поэта!
Вставая из-за стола, Пушкин обратился к Глинке:
– Михаил Иванович! Я уже говорил вам, что интересуюсь оперой вашей по многим причинам. Надеюсь, дамы великодушно извинят нас, если попрошу у вас подробных справок…
– Итак, – продолжал Пушкин, когда они перешли в кабинет, – почему же медлите вы с представлением оперы?
– Позвольте говорить со всей откровенностью, – начал Глинка. – Смутили меня разговоры, возникшие после репетиции у графа Виельгорского. По долгу чести, не могу участвовать в деле, которое собираются выкроить из моей оперы. Впрочем, мне трудно изъяснить мою мысль, если вы не ознакомитесь с поэмой, Александр Сергеевич! Взгляните для начала на эпилог, сочиненный Жуковским, – Глинка передал поэту листки либретто.
– Так, так! – говорил Пушкин, быстро пробегая глазами по листам. – И опять то же! Что и говорить! Не поскупился Василий Андреевич. Слава царю нынче почитается единственным гимном, выражающим чувства русских людей.
– А теперь, прошу не прогневаться, Александр Сергеевич, вариации на ту же тему, сочинение барона Розена.
– Но, насколько помнится мне, музыка ваша была обдумана и сложена до поэмы.
– Именно так, равно как и содержание драмы, – подтвердил Глинка. – Признаюсь, эти вирши не могли бы исторгнуть ни одного звука из моей души. А ныне вся эта чепуха, оскорбительная для честного человека, становится мышеловкой, в которую хотят меня заманить.
– Нелегкое положение!
– И вот, к примеру, как это делают, – Глинка говорил с желчью. – В избе Сусанина готовится свадьба, а мне, изволите ли видеть, сочиняют молитву за царя! Да неужто же нет у мужика других забот? Изъясняются в чувствах ратник-костромич и простая русская девушка – барон соединяет влюбленных в страстном обращении… к кому бы, вы думали? К царскому престолу! – Глинка отложил поэму и доверчиво поглядел на Пушкина. – Оперу мою избрали средством для корыстной политической интриги. Кто бы ни писал стихи, все в одну дуду дудят, словно хор в унисон поет. Я наиболее бесстыдные вирши повыбрасывал – музыки, мол, у меня на них нет. Однакоже розенского вдохновения не истребишь. И какая тут древность? Вопиют стихотворцы прямиком к царствующему императору.
– А кто эти стихи писал? Неужто Розен? – Пушкин прочел:
Туда завел я вас,Куда и серый волк не забегал,Куда и черный вран костей не заносил…Глинка взглянул и смутился.
– Это с отчаяния мне самому пришлось вмешаться. Не мог предать барону Сусанина в предсмертный час.
– Никогда не подозревал вас в стихотворстве. – Пушкин с явным одобрением перечитал стихи. – Но позвольте: эти строки напоминают мне «Думу» Рылеева!
– Именно так, Александр Сергеевич! Хотелось почтить его память.