Ты взойдешь, моя заря!
Шрифт:
– И за то поблагодарит вас каждый патриот. Будет время, когда потомки наши гласно и с благоговением произнесут имя несчастного Рылеева. Но воистину жалко положение наше, если можем говорить о Рылееве и товарищах его не иначе, как прибегая к иносказаниям или шифру. Говорю не в утешение вам, отчетливо понимаю ваши затруднения.
– Вы, Александр Сергеевич, изволили сказать однажды, что словесность наша не может жить ни без 1812, ни без 1825 года. Мысль, высказанная вами относительно словесности, столь же справедлива для музыки. Опера моя – дань не только древности. Она посвящена подвигам новых Сусаниных 1812 года и памяти тех, кто погиб в 1825 году… А мне вот вирши сочиняют! – Глинка гневно показал на поэму. – Вирши
– Должно быть, вы, музыканты, не закалены в боях, как мы в словесности, – отвечал Пушкин. – А ведь звуки, создаваемые вами, не подвластны ни ретивым стихотворцам, ни цензуре. Напевы, рожденные от сердца, будут понятны каждому русскому.
– Да толкователи-то еще раньше найдутся! – в волнении перебил Глинка.
– Без этого, конечно, не обойдется, – согласился Пушкин. – Но что из этого? Отступать или бездействовать? Никогда этакое малодушие не простится. Вы не напишете оперу – будут давать «Ивана Сусанина» господина Кавоса, пока не найдется новый Кавос или, еще лучше, Квасов. – Поэт задумался. – Не собирался я рассказывать вам о своих делах, но вижу, без примера не обойдешься… Пишу я роман о временах Пугачева.
Глинка приготовился слушать.
– Да! Представьте: в империи Николая Павловича пишу роман о Пугачеве. В пугачевцах себя не числю, а роман пишу. И заранее знаю: коли всю правду напишу, цензура не пропустит. Стало быть, отказаться? Нет! Уж очень много у нас врут. Один Загоскин чего стоит! А толкователи, конечно, найдутся. Один будет меня малевать страшнее Пугачева – это еще полбеды, а другой мой же роман против меня повернет. Вот, мол, и у Пушкина именуются пугачевцы разбойниками и злодеями. Нужды нет, что те слова писаны для спасения Емельяна Пугачева от цензуры. Не могу же я написать, что черный народ весь был за Пугачева? Но в моей власти, прикрывшись от цензуры, наглядно показать, какие скопища народные собирались в его стане. Я верю в разум русских людей и действую с убеждением, что замысел мой будет понят… Кстати, – продолжал Пушкин, – песни наши, на которых основываете вы всю оперу, и у меня с ума нейдут. У нас говорят: с песней человек родится, с песней в бой идет. А почему же расстаться людям с песней, когда хоть на призрачный миг ощутили они свою призрачную свободу? В моем романе пугачевцы непременно поют. Вот и любопытно мне знать: как песни, без которых не может обойтись словесность, складываются в ученую музыку?
– В чем же дело, Александр Сергеевич? Хоть завтра соберем артистов. У меня в опере многие песни отозвались, а между прочим и те, которые наша мужицкая вольница певала. Без них нет полноты народного характера. – Глинка вспомнил, как построил он последний ответ Сусанина врагам, и огорчился: – Только без оркестра придется вам показывать.
– Мне приходится пенять на самого себя. Поверьте, только тяжкий недуг матушки моей лишил меня возможности быть у Виельгорского. Но убедил ли я вас в главном?
– Убедили, Александр Сергеевич, но еще больше буду убежден, когда услышу ваш отзыв о музыке «Сусанина».
– Но какой же я судья по музыкальной части?
– Я, Александр Сергеевич, писал свою оперу не для ученых музыкантов.
– Тем более любопытен я услышать голос Ивана Сусанина! – отвечал Пушкин.
Глава девятая
В эти дни между Пушкиным и Одоевским шли оживленные письменные сообщения. «Современник», уже печатавшийся в типографии, требовал бдительного присмотра, а поэта постигло семейное горе: Надежда Осиповна Пушкина скончалась.
Поэт был в эти дни единственной опорой осиротевшего отца. Он тяжело переживал утрату матери, которая, впрочем, никогда не была к нему близка. Пушкин взял на себя все хлопоты, связанные с горестным событием. Он собирался ехать в Михайловское, где решено было хоронить Надежду Осиповну.
Но издатель «Современника» ни на минуту не оставлял своего детища. К Одоевскому летела записка за запиской: «Если в неделю можно будет отпечатать по пяти листов, то это славно…»; «…Думаю второй номер начать статьей вашей, дельной, умной и сильной… Я еду во вторник».
Казалось, нечего было и думать устроить в эти дни показ Пушкину «Ивана Сусанина». Но редактор «Современника», очевидно, не отделял оперу Глинки от своих важных дел.
Встреча состоялась в самом начале апреля у Владимира Федоровича Одоевского. Артисты были приглашены к трем часам дня. Хозяин просил Пушкина приехать на час раньше. Это время Владимир Федорович оставил для пояснений, которые он считал необходимым предпослать музыке. И так не терпелось Одоевскому завербовать Пушкина в число друзей «Ивана Сусанина», что он, едва встретив дорогого гостя, тотчас приступил к делу.
– Мы начнем с увертюры, Александр Сергеевич, в которой вы услышите многие напевы оперы и ощутите коренную ее мысль: в музыке живет и действует народ. Можно сказать, тот самый русский народ, который явили вы в своих дивных созданиях.
– Помилуй, Владимир Федорович, – не выдержал Глинка, – в какое положение ты меня ставишь!
– Не помилую! Надобно ясно видеть, Александр Сергеевич, что на наших глазах происходит переворот в музыкальных понятиях. Не боюсь об этом говорить. Я утверждаю и буду утверждать, что в музыке осуществляется тот же высший принцип народности, который стал знаменем словесности. Теперь, после создания оперы Михаила Ивановича, можно сказать с полным убеждением: развивать нашу музыкальную самобытность со всеми ее оттенками, есть такая же обязанность для музыкантов, как пестование народной речи в словесности. Только музыкант, владеющий всеми средствами искусства, мог решить эту задачу. В этом – величие оперы Глинки… Не буду, не буду! – сам себя перебил Одоевский, видя протестующий жест и нахмуренное лицо автора. – Я все забываю, что Михаил Иванович, по свойству натуры, не терпит произнесения его имени. Попробую продолжать иносказательно…
– Зачем же Александру Сергеевичу слушать эти оды? – вмешался Глинка.
– Нет, прошу вас, Владимир Федорович! – твердо сказал Пушкин. – При моей малой осведомленности в музыкальных тонкостях я с нетерпением жду ваших объяснений.
– При условии, что Михаил Иванович не будет мне мешать.
– Молчу, молчу! – неохотно согласился Глинка.
– Итак, – продолжал Одоевский, – наша музыка впервые берется за народный героико-трагический сюжет. А гениальное прозрение сочинителя оперы, – как видите, я обхожусь без упоминания его имени, – покосился он на Глинку, – заключается именно в том, что автор «Ивана Сусанина» увидел трагедийную силу в наших народных напевах и здесь, в народной музыкальной стихии, открыл язык простой, сильный и величественный. Могу смело утверждать, что никто за все время существования оперы ни у нас, ни на Западе не решил подобной задачи с таким блистательным успехом.
– Лучше окажи, Владимир Федорович, – вмешался Глинка, – что песни наши оказались неисчерпаемым источником для музыканта.
– Совершенно справедливо, – подтвердил Одоевский, – но только теперь, после создания «Ивана Сусанина», мысль эта становится доказанной истиной. Так вот, Александр Сергеевич, уже увертюра познакомит вас с этим национальным музыкальным языком и раскроет перед вами сущность оперы, посвященной великим страницам народной жизни…
Одоевский и Глинка играли увертюру. Пушкин сидел в отдалении, в кресле у окна. На лице его отражались разные чувства: минутами казалось, что он хочет о чем-то спросить, потом поэт снова становился задумчив.