Ты взойдешь, моя заря!
Шрифт:
– Вконец умаялся. Что же дальше будет?
– А дальше, маменька, как по маслу пойдет. Какие певцы объявились, какие музыканты! Не зря я тружусь, голубчик маменька, не зря!
– Да неужто ты все дело в одиночку поднимаешь?
– Ничуть! Раньше, правда, думалось, что тружусь, иду своей дорогой, а вокруг только косность и невежество да извращенный вкус. А теперь поглядели бы вы, маменька, сколько людей моим делом заняты! Да что я говорю «моим»! Не моим, а нашим общим делом. Сидит, смотрю, в оркестре седой фагот. Ну что ему? Отыграл свое – и
В один из таких же вечеров, когда Марья Петровна и Луиза Карловна ушли на покой, а Евгения Андреевна терпеливо дожидалась сына, он поведал ей, как страдает от поэтов.
– Я им, маменька, про Фому, а они мне про Ерему. Да ладно бы про Ерему, так нет, куда выше метят…
– Не пойму я твоих загадок.
– Какие тут загадки! Неужто не понятно им, о чем музыка говорит?
– Музыку свою тоже в покое оставь, сам изволь толком объяснить.
Как мог, Глинка рассказал матери, что во всех художествах происходят баталии. Везде многоликая ложь идет приступом на правду. Вот и с оперой то же случилось.
– А я, маменька, лжи не хочу. Время музыке быть в том лагере, где бьются с чудищами честные люди. Но разве об этом окажешь?
– Что ты! Бог с тобой! – всполошилась Евгения Андреевна. – Или не знаешь: неосторожное слово до Сибири доведет.
– А легче все равно не стало бы, – откликнулся Глинка. – Вот и впадаю порой в полное изнеможение.
– Сомнительные мысли в тайне держи, а действуй, как тебе сердце подскажет. Ты, Михайлушка, в малом ошибешься, а в большом – никогда… Расскажи лучше, как у тебя с Машенькой дела идут?
– А что? – Глинка страшно удивился. – Живем душа в душу. Я на Мари наглядеться не могу, а Мари… – Глинка задумался и встретил пристальный взгляд матери. – Вот я перед ней, точно, виноват.
– А коли виноват, так и кайся.
– Извольте, – с полной охотой согласился сын. – Хотел я Машеньку многому научить. Надобно знания ее пополнить. К музыке хотел ее приохотить.
– Она мне сказывала, что поет твои романсы.
– Ну, какое же это пение! Кое-что мы с голоса разучили, а до нот так и не дошли. Опять же моя вина! Природа Машеньку не обидела, а я плохой помощник оказался.
– Одним словом, по пословице – благими намерениями ад вымощен? – спросила Евгения Андреевна.
– Судите, маменька: когда же мне? – Он что-то вспомнил и сказал с сердечным огорчением: – Пушкина не дочитали, а до Шиллера так и не добрались. Кого же винить?
– Насчет Шиллера я ничего тебе не скажу; может быть, никак нельзя без него обойтись, – Евгения Андреевна добродушно усмехнулась. – В наше время мы книжек тоже не чурались. Папенька твой тоже слал мне книжки с иносказанием. Известное дело, любви разные утехи надобны. Только мы и без сочинителей знали, что любовь да верность – главное в семейной жизни. А книжки, конечно, всегда пользу принесут. Только то мне удивительно, что Машенька сама книжек в руки не берет.
– А вот кончу с оперой, тогда за Машеньку возьмусь и все мои вины искуплю.
– Свои вины ты хорошо видишь, а нет ли перед тобой жениной вины?
– Да чем же может быть виновата передо мной Мари? – спросил Глинка с полным недоумением. – Мари пожертвовала мне своей юностью. Может ли быть большее доказательство любви? Никак не могу уразуметь, маменька, что вы хотели сказать? – Глинка растерялся и был похож на человека, над которым должна разразиться беда, но он не знает, откуда ее ждать.
– А разве спросить нельзя? – продолжала Евгения Андреевна. – Ох ты, огневой! Матери-то, чай, тоже интересно знать, как сын живет. Стало быть, вполне счастлив, Михайлушка?
– Клянусь вам, да! Так счастлив, что одного боюсь: как бы не ушло от меня это счастье. – Он обнял Евгению Андреевну. – Не в моих правилах сентименты разводить, но вам не поколеблясь скажу: люблю всем сердцем, а, признаться, даже не верил в такую возможность… Мари воскресила вам сына.
– А коли так, то и кончен разговор. Иди спать, полуношник.
Глинка нежно поцеловал мать и глянул ей в глаза. Глаза эти, казалось, были счастливы его счастьем.
– Поживете с нами подольше, маменька, тогда еще больше оцените Мари.
На какой-то миг Евгения Андреевна заколебалась и хотела открыть сыну правду. Она давно и по достоинству оценила невестку; она еще раз убедилась в Петербурге в том, что сын живет в обманчивом мире, созданном его воображением. Заколебалась Евгения Андреевна, но сейчас же устрашилась своего намерения: нельзя смущать Мишеля, он людям служит. И улыбнулась сыну усердная мать и еще раз повторила с суровой лаской:
– Ну, иди на покой, полуношник!
Сын пошел было к двери и вернулся.
– Вы, маменька, что-нибудь из Гоголя читали?
– Глаза, Мишенька, слабеют. Избегаю печатного листа. А Людмила, помнится, читала вслух. Это тот, который про старосветских помещиков писал да еще про Тараса Бульбу?
– Тот самый! Как вам Бульба пришелся?
– Глубоко твой Гоголь в материнское сердце заглянул, нельзя глубже. А материнская любовь когда без страдания обойдется? – Евгения Андреевна незаметно вздохнула, думая о своем, и перевела разговор: – Ты, часом, и этого сочинителя знаешь?
– Имею честь! И, представьте, у него скоро на театре удивительная комедия пойдет, сам хлопот не оберется, а когда вырвется, непременно на моих пробах сидит.
– Любитель, значит?
– Мало сказать любитель, маменька. Он среди писателей первый дока по народной музыке.
– Счастлив ты, Мишенька, что этакие знакомства имеешь.
– Как же мне не гордиться, когда Николай Васильевич, надежда русской словесности, изучает мою оперу чуть ли не нота в ноту! А уж если хвастать, маменька, так извольте знать, что был у меня о «Сусанине» с самим Пушкиным разговор. Вот вы меня опрашивали, не в одиночестве ли я тружусь. Как же мне одиноким быть?