Ты взойдешь, моя заря!
Шрифт:
– К шуту твою музыку! – отрезал Лев Сергеевич.
Глинка взглянул на его равнодушное лицо и расхохотался.
– Не буду, не буду… Чем Александр Сергеевич нас ныне порадует? – спросил он после паузы.
– Нет мне больше веры от Александра, – с горечью оказал Левушка. – Ни одной его строки теперь не вижу… И поделом мне, прохвосту: зачем звонил по всему свету!.. А новенькое, – вдруг перебил себя Пушкин, – новенькое, ей-богу, есть. Только взята с меня гробовая клятва.
Глинка выжидательно покосился.
– Однакоже, – продолжал Лев Сергеевич, – новые стихи я через третьи руки получил. А в печать
Глинка снова промолчал, понимая, что Левушкиной добродетели хватит ненадолго.
– Тебе, Мимоза, пожалуй, можно довериться, – начал сдаваться Левушка. – Э, черт, – тотчас решил он, – эти стихи все честные люди знать должны. Послал их Александр Сергеевич с оказией в Сибирь, а кому – сам поймешь.
Он начал читать приглушенным голосом:
Во глубине сибирских рудХраните гордое терпенье,Не пропадет ваш скорбный трудИ дум высокое стремленье…Давно отзвучали стихи, давно ушел будущий юнкер, а Глинка повторял памятные строки.
Февральская ночь смотрит в одинокую комнату. Смутно виднеется за окном пустынная улица. Куда-то идет военный караул… Глинка отрывается от окна и снова в задумчивости ходит.
Царствует на Руси новый Агамемнон, Николай Павлович, и мнится ему, что существуют при нем, для его величества пользы и надобности, верноподданные. А есть народ, и устами первого своего поэта он дает клятву побежденным бойцам. На смену погибшим явятся сильнейшие. Сгинет безвременье. Возвеличится Русь. Не умирают герои.
Не пропадет ваш скорбный трудИ дум высокое стремленье!Глава пятая
– Ты хоть сегодня приободрись, Мимоза!
Александр Яковлевич Римский-Корсак, стоя в дверях, долго присматривается, потом нерешительно направляется к дивану, на котором приютился Глинка.
– Девиц жду, – объясняет поэт и, приступая к главному, по обыкновению краснеет. – Моя никак не решается на t^ete-`a-t^ete [11] , опять явится с товаркой, и ты решительно необходим!
11
Свидание наедине (франц.).
– Уволь! – отказывается Глинка.
Но вечером приходят девицы, должно быть швеи или модистки. Особенно хороша одна из них, и как раз не та, которую облюбовал сочинитель элегий.
Глинка, вначале вынужденный к знакомству, быстро подружился с Катюшей, но тут же узнал, что ее наивное, чистое сердечко навсегда отдано счастливому избраннику из сенатских копиистов. Тогда от легкой грусти у него родилась музыка, такая же легкая и нежная, как сама грусть.
– Похоже, пожалуй, на элегию, – одобрил Римский-Корсак. – Однако на что годны жалкие звуки без огня поэзии? – Он помолчал, потом великодушно предложил: – Хочешь, подкину стихи?
Стихи не замедлили явиться. Глинка пробежал врученный ему листок.
– Но Катюша никогда не изъясняла мне своих чувств, – сказал он, – и вдохновение твое не совсем схоже с действительностью.
– Чудак, кто же ищет вдохновения в повседневной жизни? Надо дерзать, Мимоза!
Но девушка, облюбованная поэтом, не сдавалась. Катенька попрежнему была неразлучна с ней, как щит, прикрывающий добродетель.
Когда гостьи явились снова, Глинка сел за рояль и запел, глядя на Катюшу:
Я люблю, – ты мне твердила,И тебе поверил я;Но другого ты любила,Мне так страстно говоря…– Ах, боже мой! – сокрушалась Катенька, выслушав романс. – Я же вам говорила, Михаил Иванович, что занята, и даже насовсем, а вы так жалобно поете, и даже до слез!
– Но ведь не я сочинил эти стихи, – оправдывался Глинка.
– Никто бы тебе и не поверил, – откликнулся Римский-Корсак. – Поэтом надобно родиться!
– Хотите, я представлю вам, как творят элегические поэты? – озорно сказал Глинка и, встав в позу, начал читать Корсаковы стихи таким плачущим и схожим голосом, что обе девицы покатились со смеху.
– Ах, боже мой, – говорила, едва переводя дух, утешенная Катюша, – теперь вы уморите меня, Михаил Иванович, и даже досмерти!
Время шло. То ли потерпели поражение слезные элегии, то ли спаслась бегством добродетель и, стало быть, не нужен был ей более щит – Катюша перестала появляться.
…Вот уже и воспоминание о ней затерялось среди мимолетных впечатлений жизни. Пройдут годы, и, может быть, никогда не встретятся они, сочинитель романса и девушка с нерастраченным сердцем. Но, может быть, случится и так, что когда-нибудь услышит она песню своей юности и узнает ее, несмотря на новые слова. Тогда удивится почтенная жена почтенного копииста, вспомнит про давнее и в растерянности скажет: «Ах, боже мой, не так надо петь, и даже совсем не так!..»
Совсем не так, как надо бы, вела себя и музыка с Михаилом Глинкой. Мелодии рождались у него с удивительной легкостью, словно хранился где-то неисчерпаемый их запас. Но стоило ему взяться за те опыты, в которых звучало лишь предвидимое и предвосхищаемое мыслью, тогда без употребления оставались нотные листы.
Несколько раз наведывался к нему новый знакомец Одоевский, и все более углублялись они в нераскрытые тайны музыкальной науки.
На рояле стоят ноты. Одоевский играет труднейшие прелюдии и фуги Баха так, что Глинка, встав с места и не находя слов, отдает ему низкий поклон.
– Вот он, истинный союз художества с наукой, – говорит Владимир Федорович. – Здесь все ясно и стройно!
– Да… – задумывается Глинка. – Но последуйте слепо за великим Бахом…
Завязывается спор, сущность которого мог бы уразуметь не каждый музыкант.
По обыкновению Глинка, показывая Одоевскому свои новые опыты, засыпал его вопросами, потом снова отходил от рояля.
– Все подмеченное мною составляет лишь ничтожную долю возможного. Народ заложил прочные основы музыки в своих песнях. Нам, музыкантам, предстоит лишь развить и возвысить эти основы.