Ты взойдешь, моя заря!
Шрифт:
– Да… – согласился Дельвиг, – будут петь…
Он показывал Глинке свои стихи, писанные в подражание народным песням, и толковал о своеобразии метров. Глинка слушал, просматривая тексты.
– Вот на эти слова «Ах ты, ночь ли, ноченька» мне хотелось бы попробовать, – оказал он.
– Сделайте милость! Принадлежу к усердным поклонникам вашего таланта. Если не обогатил я поэзии моими песнями, то уверен, что послужу через вас отечественной музыке.
– А я бы, пожалуй, и на эту покусился, – продолжал Глинка.
Дельвиг присмотрелся.
– «Дедушка, – девицы раз мне говорили…»
Из гостиной все еще доносилось пение.
– Не пора ли присоединиться к обществу? – спросил Дельвиг, убирая рукописи. – Иначе достанется мне от Сониньки. Она не прощает тем, кто отвлекает вас от фортепиано.
Было совсем поздно, когда приехал Пушкин. Глинка, столь щедрый в этот вечер, обрадовал собрание неожиданным признанием: у него есть в запасе еще один нигде не петый романс.
Он исполнил «Грузинскую песню», сгорая от волнения, и тотчас, по единодушному требованию, повторил.
– Душевно рад, что потрафил вам, – сказал Глинке Пушкин. – Вот и снова стали мы сопутчики. – Он не мог сдержать улыбку, вспомнив их совместную ночную прогулку. – Помните, как вы из-за меня оказались у дверей Демутова трактира вместо Коломны? Надеюсь, ныне идем мы к единой цели?
– Мне всегда было по пути с вами, Александр Сергеевич, – серьезно ответил Глинка.
– В добрый час! – искренне откликнулся поэт, дружески пожимая руку музыканту.
Пушкин не принимал участия в оживленных разговорах, поднявшихся вокруг музыкальной новинки. Даже Дельвиг, уединившись с ним в углу гостиной, получал односложные ответы.
– Когда же дашь из поэмы в «Северные цветы?» – спрашивал Дельвиг.
– Ужо, – неопределенно откликнулся Пушкин.
– Давно украсили Вольтер и Байрон сюжетом полтавской баталии европейскую словесность, – продолжал издатель «Северных цветов», – а теперь, когда имеем наконец русский взгляд, как смеем держать публику в неведении? Дай готовое в альманах!
– Нет отделанного…
– Ох, как глупы эти умные люди! – вышел из себя медлительный Дельвиг и продолжал с горячностью: – Дай хоть «Грузинскую песню», коли так!
Глава шестая
Жизнь свободного артиста складывалась как будто удачно для Глинки. Его романсы, никогда не издававшиеся, жили собственной жизнью. В гостиных охотно пели «Память сердца», «Скажи, зачем…», «Один лишь миг» и другие. В нечиновных домах с прежней любовью держались за «Разуверение» и хранили верность «Бедному певцу». Даже допотопная «Арфа» – это воспоминание о светлой печали давних дней – находила горячее признание у юности. А на петербургских окраинах, в Коломне или в Галерной гавани, часто повторяли певучие жалобы: «Горько, горько мне» и «Я люблю, ты мне твердила». Создавая музыку «Грузинской песни», заглянул русский музыкант в дальние края, начал новый путь к песенному содружеству народов. А потом к прежним пьесам прибавилась еще одна, широкая и распевная: «Ах ты, ночь ли, ноченька». Слова, взятые у Дельвига, стали песней так же естественно, как рождается напев от раздумий человека в ночной тишине.
Пьесы жили в Петербурге, путешествовали в Москву, откликались на Смоленщине. Вначале они находили дорогу через друзей и знакомцев сочинителя, потом попадали к любителям-музыкантам, а далее шли своим путем, нередко оторвавшись даже от имени автора.
Но, решившись явиться перед публикой в звании музыкального сочинителя, Глинка долго размышлял, что отобрать для альбома. Все созданное до сих пор казалось разрозненным, нигде не находил он полного выражения главной мысли.
За такими раздумиями и застал его Одоевский.
– Не предавался я праздности, – говорил ему Глинка, – однако надо бы больше сделать…
Он показывал гостю романс за романсом. Взял дельвиговскую «Ночь».
– Позвольте, представлю вам эту пьесу в живом исполнении.
Ах ты, ночь ли, ноченька,Ах ты, ночь ли бурная!Отчего ты с вечераДо глубокой полночиНе блистаешь звездами,Не сияешь месяцем?…– Эта какова? – спросил Глинка, кончив петь.
– Что могут прибавить слова мои! Великолепная картина создана скупой, но всемогущей кистью: видится именно русская ночь, и обращает к ней свои думы русский человек.
– Вместо похвалы вы на мой вопрос ответьте: есть ли в «Ночи» сходство с песнями?
– Ухо мое ловит большое сходство, – отвечал Одоевский, – но я понимаю: ни о тождестве, ни об уподоблении не может быть и речи.
– А неужто, – перебил Глинка, – надобно изучить каждую каплю в океане, чтобы постигнуть свойства необъятной и изменчивой стихии? «Ноченьку» мою я, к примеру, так себе представляю: пришли люди в города и вместе с песнями на новую жизнь обосновались. У людей от новых дел новые мысли и слова родятся, у песен – новые распевы. Хочу я постигнуть песни во всем их движении. Уверенно говорю вам, Владимир Федорович, что это движение не менее поучительно, чем история народа.
Глинка был в ударе. Он пропел Одоевскому чуть не все свои романсы.
– Нет и здесь ни тождества с песнями, ни уподобления им, но стремлюсь блюсти кровное родство, – говорил Глинка. – Сошлюсь на словесность. Сколько ни изменился с древности русский язык, никто не отрицает живого корня в современной речи. Если же писатель от движения жизни отступит, люди его не поймут. Музыка наша, следуя развитию песни, должна быть равно понятна и пахарю и горожанину. В том и состоит предназначение артиста.
– Когда-нибудь и наука последует тем же путем, – подтвердил Одоевский, – и с точностью определит коренные свойства русского напева. Тогда будут говорить не только о красоте и прелести его, но уточнять все качества. Химики, например, и сейчас сильны тем, что знают первичные элементы, их свойства, родство, тяготения и законы перевоплощения в новые составы.
– Весьма дельные слова, – согласился Глинка. – Сколько я могу понять, вы снова вернулись к химии, Владимир Федорович?
– Ничуть, – отвечал Одоевский. – Но верю, что наука объяснит законы изящных искусств так, как объясняет она явления жизни. Впрочем, ни анализ химика, ни выкладки статистика негодны к объяснению живых созданий народного гения.