Ты, я и Гийом
Шрифт:
Глава 2
Артему я не писала целую неделю – стоически выжидала время. И хотя знала, что новых сообщений в моем ящике просто не может быть, каждый день выкраивала время между прогулками, кормлениями, переодеваниями и диссертацией, чтобы заглянуть в свой почтовый ящик. А когда установленный мною же самой срок истек, дрожа от нетерпения, написала ответ. «Здравствуй, Артем. Было приятно снова получить от тебя письмо, но сразу ответить не получилось – как всегда, не хватает времени. Рада, что от нашего общения у тебя осталось хорошее впечатление. Мне тоже было легко с тобой, а главное – интересно, так что обязательно увидимся еще. Целую (не возражаешь?). Яна». Я долго стирала и снова набирала это самое «целую». С одной стороны, не могла удержаться – за неделю мысленно так далеко зашла, что «целую» казалось элементом необходимым и само собой разумеющимся, с другой – он-то мне пока ничего подобного не писал. К тому же нечестно было подогревать интерес человека, заранее зная, что между нами ничего не может быть. Но я махнула на свои сомнения рукой и оставила все как есть. Отправив письмо, открыла
Дни проходили в постоянных заботах. Катя научилась самостоятельно выбираться из кроватки и теперь могла неожиданно оказаться в самом неподходящем месте. Я уже только тем и занималась, что каждый день очищала пространство и прятала по антресолям мелкие предметы из очередного «культурного слоя» квартиры, которую Катя в силу возросших возможностей спешила освоить. Она вскрывала шкафы, тумбочки, коробки, добиралась до винчестера, телевизора и монитора. Попытки объяснить, что это плохо, нельзя, опасно, «уф!», в конце концов, если так понятнее, приводили к взаимным огорчениям и Катиным слезам. Последнее обстоятельство давало прочим членам семьи – прежде всего Славе – основание считать меня никчемной матерью. А я и не спорила – по сути, так оно, наверное, и было. Но вот если бы он постарался не воспитывать меня, а помочь, глядишь, все бы изменилось.
В июне на кафедре должно было состояться обсуждение первой главы диссертации. Время поджимало. А я разрывалась между ребенком, домашними заботами и попытками писать. Каждый день был рассчитан по минутам – встаем, делаем раз, делаем два, делаем три – и так до позднего вечера. Но параллельно с жизнью реальной я существовала еще в двух измерениях: в постоянном внутреннем диалоге с Артемом и в размышлениях о творчестве Аполлинера. Я могла идти по улице, катя перед собой коляску, и быть за тысячу километров в своих мыслях, могла готовить обед, а думать об эстетической концепции Костровицкого, убираться в квартире, мыть полы, а рассуждать о том, почему имена Артем и Гийом кажутся мне созвучными.
Катенька пользовалась моей отрешенностью безо всяких зазрений совести: творила бог весть что, переворачивала в доме все вверх дном и упорно проверяла на прочность мое терпение. С ним, кажется, у меня начались серьезные проблемы. Я все чаще раздражалась в ответ на шалости дочки, все реже сдерживалась в выражениях и все яснее сознавала, что влипла, застряв в этой однообразной, рутинной жизни, которая была намертво приклеена к дому и ребенку. Я страстно мечтала о жизни другой.
Находясь глубоко в себе, я даже не заметила, как в Казань пришла весна.
В конце апреля снежные сугробы превратились в звонкие ручейки и убежали вниз, к реке. Первым похвастался сухими, по-весеннему блестящими дорожками стоящий на возвышенности Казанский государственный университет. В тот день мама наконец сжалилась надо мной и пришла посидеть с Катериной, чтобы я съездила на кафедру, показалась научному руководителю, которая наверняка уже забыла, как выглядит ее аспирантка, и забрала стипендию.
Я ощутила наступление весны каким-то загадочным образом – в одну секунду: не замечала ее, не замечала, а потом вдруг почувствовала моментально всем телом, словно неожиданно очнулась от зимней спячки. Чувства обострились, обоняние усилилось, глаза стали видеть острее, уши воспринимали все, вплоть до тишайшего шепота и вздохов вокруг. А вздохов, надо сказать, хватало. Студенты, не разошедшиеся после занятий по домам и общежитиям, собирались погреться на «сковородке» – полукруглом, с деревянными скамейками и памятником Ленину в центре, скверике напротив главного здания университета. Шептались о чем-то увлеченно, бросали друг на друга страстные взгляды, объединялись в пары. И томно вздыхали. Солнышко ласково смотрело на них и, играя, отражалось в каждом зрачке, в каждой улыбке. Я с завистью наблюдала за этими беззаботными студенческими посиделками – как же хотелось утраченной свободы! Всего несколько лет назад и я могла себе позволить спокойно развалиться после занятий на скамеечке в обнимку с будущим мужем, вяло выясняя отношения и не забывая при этом подставлять лицо весеннему солнцу в надежде заполучить первый загар. А теперь – все. Мужу не до меня, мне не до него. Сама я беспросветно погрязла в быту и науке (господи, ну как же это можно совместить?), времени ни минуты, а главное – негоже молодой маме, загруженной аспирантке заниматься демонстрацией безделья и праздности бытия. Я как-то особенно болезненно осознала, что студенческие годы прошли, а с ними исчезло и пьянящее ощущение бескрайней полноты жизни. В мою душу прокралось и поселилось там со всем возможным комфортом это самое «мучительное чувство ускользающего времени», которым страдал Аполлинер. И не он один, если уж на то пошло. Первым в плеяде французских поэтов осознал эту муку, скорее всего, Бодлер, а за ним и все прогрессивное человечество. Черт возьми, ну а я-то тут при чем? Или просто заразилась, как заражаются люди любой отрицательной эмоцией, которую способны ощутить? А когда-то ведь и я жила, как жилось, и для меня с наступлением весны начинались бессмысленные шатания по городу, свидания, душевные посиделки на «сковородке» и бурные праздники жизни за старым анатомическим театром – подальше от посторонних (преподавательских) глаз. На десять человек мы выпивали несколько бутылок дешевого вина или пару – водки, моментально пьянели, шутили, дурачились кто во что горазд и были счастливы, наслаждаясь весной, друг другом, влюбленностью, красотой вокруг. А вот теперь, пробегая мимо Ленина на крейсерской скорости в направлении автобусной остановки, я успела только вытянуть шею, рассматривая сегодняшних счастливчиков, с сожалением вздохнуть, позавидовать им всей душой и насильственно переключиться на мысленное написание первой главы. Благо, пока доберусь до дома, пройдет еще минут сорок, а за это время, пользуясь отсутствием детского плача, капризов и требований, можно о многом поразмышлять.
Вообще, к биографической части любого исследования я, откровенно говоря, еще со школы относилась скептически. Признавала право каждого индивидуума на свободную, не разбираемую другими на запчасти, личную жизнь. Нечестно было ковырять и обнажать до костей бесчисленные романы поэтов, писателей, художников и музыкантов (за что им такое наказание?) да еще и обсуждать на страницах статей, учебников, диссертаций их жизненные неурядицы, странности и черты. Сдались всему миру их матери, любовницы и несчастные жены. К чему? Все уже сказано. Читайте, смотрите, слушайте и воспринимайте их творения так, как понимаете вы. Пропускайте через собственное «я» – и точка.
Но Аполлинер, как показалось мне с самого начала, не прятался подобно многим другим за вымыслом. Он с готовностью приправлял свои художественные произведения кусочками и кусищами собственной биографии. Он так прочно впечатал, вбил, вонзил в каждую страницу свое исключительное «Я», что оно как стержень держало на себе всю концепцию. Так что от личности было не уйти. Я мысленно принесла глубочайшие извинения бессмертному, в этом у меня сомнений не было, духу Вильгельма Костровицкого и приступила. Пришлось оправдываться тем, что я отнюдь не собираюсь самостоятельно копаться в так называемом «грязном белье». Все уже задолго до меня откопали, рассмотрели и разложили по стопкам. Осталось тактично и выборочно презентовать то, что имеет непосредственное отношение к делу.
Прежде всего хотелось показать, что Гийом Аполлинер был натурой сложной и неоднозначной. В нем, это признавали и современники, и многочисленные исследователи, говорила буйная смесь противоположностей: веселости и меланхолии, чувственности и тирании, наивности и острого ума, внутренней чистоты и показного свинства. Кстати, весьма свойственная характеристика для многих французских поэтов.
Перелопатив предварительно не один вариант биографии Аполлинера – причем зарубежные исследователи выступали более «откровенно» и были более жадными до интимных подробностей, – я обнаружила многочисленные обвинения в адрес матери поэта, Анжелики Костровицкой. Какой только ее не называли – деспотичной, взбалмошной, капризной, фривольной. Чего она только не вытворяла – играла в казино, ввязывалась в авантюры, меняла мужчин, отравляла жизнь собственным сыновьям. Мне даже обидно стало за женщину, которая подарила миру гения и которую теперь принято было поносить на каждом углу. Ведь, что ни говори, а если б не ее неординарность и этот самый «деспотизм», Вильгельм Костровицкий никогда не стал бы Аполлинером. Я тяжело вздохнула, подумав о собственных родителях. Как знать, если бы моя мама оказалась более сдержанной в своих эмоциях и не попрекала бы меня всем, чем можно, лет так с пятнадцати, может, и я бы не страдала муками души, не была бы так привязана к литературе. Не стремилась бы отказаться от внешнего мира, охотно меняя его на мир писательских фантазий. Не захотела бы уйти внутрь себя, чтобы там осознать, переварить смысл сказанного и изобрести для себя достойную ценность бытия. Мысленно я вернулась к Аполлинеру. Ну и пусть тяжелое детство, искалеченная душа и разбитое сердце. Как ни крути, а за все в этой жизни приходится платить. И никогда цена не бывает скромной – только соответственной дару. Зато Аполлинер оказался заражен непреодолимой потребностью скармливать миру свои обостренные чувства, вливать в него изощренные мысли одну за другой, подмешивая их в строки собственных стихов. Одним словом, мне мучительно захотелось оставить в покое мадам Костровицкую и не мыть ей кости в очередной, уже неизвестный по счету раз на страницах первой главы. Ну, возможно, неординарная, импульсивная, даже жестокая. Только какой бы был от нее толк, если б она оказалась праведной женщиной и вырастила двух правильных сыновей?
Дальше, следуя традиции, можно упомянуть, где учился Аполлинер, как он издавал первый рукописный журнал в лицее в Ницце.
А вот после должно было начаться то, от чего мне уже было никак не уйти. Если уж диссертация, условно говоря, о «войне полов» в творчестве Аполлинера – названия я пока так и не придумала, – то опыт его безответных, отвергнутых, несчастных любовей значение имел.
В девятнадцать лет, то есть в 1899 году, Аполлинера настигла первая, ставшая достоянием общественности, поэтическая любовь. Может, он и до этого влюблялся. Может, и раньше так же безудержно страдал. Но в то время еще не писал с такой одержимостью. А тут под воздействием нахлынувших чувств сочинил поэтический цикл, который переслал своей возлюбленной по частям, в виде писем или открыток. Мария Дюбуа, предмет его чаяний, хотя и не ответила поэту взаимностью, бережно сохранила пламенные послания поэта для истории. А потом прославилась, когда все это было издано. Так же облагодетельствовал несчастный любовник еще одну юную красотку. Линда Молина де Сильва тоже оказалась не промах. Почтовые открытки, оборотную сторону каждой из которых украшало посвященное ей стихотворение, Линда сохранила. А в 1925 году передала издателю, который и включил их в посмертную книгу «Что есть».
Дальше спокойно размышлять над планом первой главы я уже не могла – стало невозможно жалко бедного Аполлинера. Бог ты мой, ну откуда он извлек этих жутких дамочек – Линду и Марию, – которые использовали его самым наглым образом. Какое право имели эти две распоряжаться дарами человека, которому не дали ничего взамен? Как было не стыдно им выпячивать никчемных себя и прославляться на весь белый свет, давая людям возможность сколько угодно сплетничать о личной жизни Гийома Аполлинера? Ведь он-то сам не печатал этих стихов. Значит, не хотел, чтобы они стали достоянием общественности.