Тяжело ковалась Победа
Шрифт:
– Вот так и вышло: с мужем не жила, а детей заимела. Да! – спохватилась баба Маня. – Опять я не о том.
Приехала это я в госпиталь. Привели меня в палату, прямо к постели, а я как увидала, так чуть назад не попятилась: такой он показался мне старый да чужой, так меня прямо страх взял.
Молоденьким ведь он мне помнился-то, а тут – обросший мужик, перебинтованный весь, у меня аж слезы выступили. Нянечка тут же стояла, уговаривать меня принялась, что, мол, не реви – выживет, не гляди, что без памяти, у нас не таких на ноги ставят.
Так и сидела возле него дни и ночи. Схожесть какую-то находить стала, а веры все не было. Шутка ли сказать: тридцать годков в голове одно, а наяву – другое… Пошла к тамошним
Сижу это я однажды утром, а у самой голова – будто на веревочке: клюю и клюю носом, как курица зернышки. И вдруг сон как рукой сняло. Подняла голову и вижу: он лежит и на меня смотрит. Я и сказать не знаю, чего, словно онемела. Смотрю ему в глаза, а они чужие… Вскочила и кинулась за беличьей шубкой, что он мне дарил, когда от пимокатов последний раз пришел. Бегу, а сама думаю: ежелив это он, то помнить должен. А он вдогонку будто камень в душу бросил: «Куда ж ты, сестричка?» Я в слезы, ничего перед собой не вижу. Шубку себе на плечи накинула и села обратно. Сижу и все думаю: признать должен, не мог он этого забыть. А он на мою шубку и не смотрит. Ему все одно: чужое, так оно и есть чужое. Вот тогда я и поняла, что раз шубка не его, то и он не мой: однофамилец просто…
Ушла на лестницу, наревелась вволю – и вроде как легче стало, успокоилась… До войны жила, так все думала, что больше моего горя и на свете нету. А как насмотрелась на калек: безногие, безрукие, ровно чурбаки на койках лежат, так и свое горе поубавилось. А уж как узнала, что он один-одинешенек, веришь ли, нет ли, душа к нему так и потянулась. Хоть и чужой, а что сделаешь, судьба, видно, такая. Пожила там еще несколько дней: поухаживала за ним, растолковала ему, как добраться, и уехала.
В деревню воротилась и стала ждать. В середине зимы он и приехал на перекладных. Тогда фронтовиков везли по домам на лошадях от сельсовета к сельсовету. Зиму он так в избе и просидел. Все весну ждал: вот, мол, тепло будет, тогда пойду на улицу и поправлюсь. На родину еще собирался съездить. А как снег начал таять, и он стал вянуть. Знать, не судьба была на родине побывать. Здесь решил остаться – помер…
Может быть, я бы его и выходила, так с Дуськой еще горе стряслось. В войну с колхозов хлеб, масло да мясо спрашивали, а с конца войны лес приходилось еще заготовлять и по весне сплавлять. Всю зиму на лесозаготовках работали. У кого с детьми было кому сидеть, всех в лес, и не спрашивали. Это не нонешное время: хочу не хочу. Вот ее в лес и заперли. Дети, дескать, большие, без матери поживут. Фроське уж пятнадцатый шел, Васятке – восьмой, Верка только маленькая была – трех еще не было. Дуська ее с одноглазым объездчиком в войну прижила. А перед самой весной, где-то в конце Великого поста, Дуську и привезли раздавленную лесиной. Язык неуемный, она и там всюду лезла. Сказывали, будто стояла, баб ругала, что дерево не в ту сторону валят, а оно возьми вывернись и прихлопни ее. В район еще ее свозили, врачам показали – а что они могли, когда весь зад расплющило? Так и лежала на кровати, шевельнуться не могла. В ту пору у меня еще Нюркины были: Катька, Ванька и Танька. Да Петр, что дитя малое, ложку только ко рту сам подносил, а все остальное мне надо было.
Вначале я ходила к Дуське. Она лежит, зеленая от злости, и костит Фроську почем зря. Фроськино дело молодое: усвистит на цельный день, только ее и видели. Дуська руками еле шевелила, а с языком ведь ничего не стряслось, вот и молола… На Васятку смотреть жалко было: голодный, оборванный. А Верка – в чем душа держалась, одни глазенки сверкали. Грязная, сопливая, на кривых ножонках, синяя вся, возле матери топчется, хнычет. Куда было деваться, родня ведь!.. Перетащила их к себе в дом, да так и стали жить.
Фроська, правда, вскорости замуж выскочила за какого-то приезжего хромого учителя – сразу же ушла с ним обратно в свой дом. А этих я так уж и растила. Дуська лет восемь еще пролежала. Не помню, Сталин жив был или уже нет?.. Крепкая была баба. Все выспрашивала у меня: сомневалась, неужели, дескать, я так и прожила без полюбовников. Вот о чем думала. Дознаться все хотелось, ровно самой от этого стало бы легче. «Чирей те на язык», – скажу, бывало, покойнице. А она свое: святые ноне все в раю. Выходи, дескать, за объездчика – хоть немного поживешь. Он ведь мужик здоровый, только что глаз один. Хоть дрова да сено на себе таскать не будешь. Петра, мол, все одно схоронила, теперь ждать нечего. Да и про солдата она всем раззвонила, будто никакой это не Петр, а мужик приблудный. Я не хотела, чтобы это знали… Мало ли что люди потом наговорят, зачем?.. С тем она и померла. Царствие ей небесное.
Наревелась я, как фронтовика схоронила, и жизнь моя совсем опустела, как потеряла чего… С тех пор все мне чего-то не хватает. И ждать ничего не жду, и покой обрести не могу… И сама уже теперь свыкаюсь, вроде как я Петю своего на холме схоронила, где каждый год ожиданий березкой обозначила. Так вот, сынок, жизнь и прошла…
– Баба Маня, – не удержался я, – неужели вас никто не сватал за эти годы?
– Кабы все знать, сынок! Поначалу я не думала об этом. Упаси Бог, бывало, чтоб на кого-нибудь из мужиков взглянуть, а не то что поговорить. Идешь по деревне – одно небо и видишь. Или от ног глаз не отрываешь. А сватать, оно, известно, сватали. Сибиряк горбоносый, что Петю с Максимом с реки привез, первым сватал. Он опосля Гражданской войны вскорости воротился и все на рысаках разъезжал. Сколько лет сюда к нам наведывался, а весной – чуть не каждый день. Все на холме меня поджидал. Я утром иду, бывало, воду несу молодую березку полить, а он уж тут.
– И ему отказали? – переживал я.
– А что я могла сказать, сынок? Я Петю ждала. Повернусь, бывало, и уйду. Он поездил-поездил и отступился. А бригадир из эмтээсу сватал незадолго до финской. Кажись, еще Максим дома был. Увидала я его на колхозном собрании, выступал он там. Как вошла в двери, так и побелела, чуть было от радости не вскрикнула. Уж так он был похож на Петю, будто чудо какое. Стою, а сама чувствую, как щеки полыхают и сердце стучит, будто трактор. Бабы на меня оглядываться стали. Я бегом домой, а сама ровно пьяная – не соображу, что и делать. Так и металась весь вечер, а ночью глаз сомкнуть не могла. Приди он тогда, не знаю…Будто голову потеряла. Бабы утром смотрят, на мне лица нет, и зашептались… Потом все перекипело. Вскоре он и свататься начал. А зачем он мне был с двумя детьми?.. Я тогда все еще о Пете думала, своих детей хотела, надеялась… – затихла гордая женщина.
– Значит, моя теща – это Настенька? – прервал я молчание.
– Да, сынок, – подтвердила баба Маня. – Светает уже. Коровушку доить пора. Всю ноченьку с тобой просидела, ровно заново молодой побыла.
На крыльце я поблагодарил ее и пошел. Деревня только-только еще просыпалась.
Около моста я спустился к Черной речке, зачерпнул ладонью прохладной воды, выпил, освежил лицо, сел на кучу сухих веток у обрыва, где обычно сидят рыбаки, и с жадностью закурил, находясь под впечатлением прожитой жизни этой незаурядной женщины.