Тяжелый дивизион
Шрифт:
Предисловие
«Тяжелый дивизион» сразу же после выхода в свет стал крупным явлением советской литературы. Различных книг на самые актуальные темы, с громкими и многообещающими названиями в те годы выходило много, и удивить кого-либо новым, даже очень хорошим романом о первой мировой войне было нелегко. К тому же эта тема уже нашла отражение в ряде выдающихся произведений советской и зарубежной литературы — это «Тихий Дон» М. Шолохова и «Хождение по мукам» А. Толстого, «Огонь» А. Барбюса и «На Западном фронте без перемен» Э. М. Ремарка. Но было и много других романов и повестей о войне, которыми зачитывались в те годы. Правда, время, строгий и нелицеприятный судья,
Георгий Холопов
Часть первая
I. Alma mater
Утро дымилось над Невою. Над мостами, над Академией, над красными столбами ростр поднималось розовое полотно, в которое сверху, из глубины небесного купола, струилось голубое. В тумане, как зарытый в землю по гранитные плечи великан в золотом шеломе, хмурился Исаакий. Белые колонны на золотистом фасаде синода и сената стояли ровными столбиками, вделанными в мозаику этого города, чтобы соединить понятие о красоте с понятием о стройности и порядке.
За серым забором крепости кверху взлетал самый воздушный из всех соборов, скорее намек, почти символ.
Острие над низким каменным массивом неизменно возвращало мысли Андрея к истории этого города. Площади, дворцы, казематы, соборы, казармы и замки выстраивались внезапно в другом порядке, и люди приобретали новое отношение к местам и предметам.
Острие над каменной кладкой — это была мудро задуманная марка-герб, осуществленная в больших размерах, особняком поставленная на островке, чтобы долго, на века, никакой случайный сосед не мог испортить игру простых и уверенных линий.
История страны, конечно, начиналась с Петра. Окно в Европу распахнулось над колыбелью. Всеволод Большое Гнездо — это легенда, Иван Грозный — привидение, Годунов — только прообраз. Величайшая трагедия раскрылась бы в простых вещах, стоящих за этими именами. Было лучше всего перенести их на геральдический щит и оставить в гербарии истории. В двадцать один год историю любят как девушку, как мелькнувшее со страниц учебника и прижившееся видение, любят ревниво и с презрением к упрямым законам жизни.
Город каруселью кружился на оси острия, неслись кареты, придворные лакеи куклами стояли на запятках, скакали гвардейцы в излишне натянувшихся лосинах, монахи трясли козлиной бородой, а за нераскрывающимися стенами крепости, может быть, ходил сказочный кот на золотой цепи.
Но здесь же дремали казематы Петропавловки. Трезвая пушка знала точно время полдня. Предания о виселицах были свежее
Дома, замки, дворцы, музеи становились опять на свои места, и за мостом пожилым иностранцем в мещанской нахлобученной шляпе вставал университет.
Равнодушный сторож, не оглядывая, пропускал студентов во двор, где дрова закрывали первые этажи флигелей и пристроек, и, спасаясь от весенней грязи, студенты ныряли в полузакрытый проход под вторым этажом, который невиданным балконом оперся на сотню тупых растрескавшихся каменных столбов.
Здесь до самого конца галереи тянулась шеренга черных шинелей и барашковых шапок, через правильные промежутки рассекаемая светло-серым сукном околоточных. Живая стена уходила так далеко, что и шинели и барашковые шапки сливались в одну линию. Казалось, провели тушью толстую черту, а над ней для красоты и графической четкости — тонкую.
Городовые провожали глазами каждого студента, и каждый студент считал долгом пройти вдоль вражеского ряда особенно молодцевато. Пульс, несомненно, учащался, но ничто непосредственно не угрожало, и потому молодцеватость давалась легко.
К тому же за последние годы городовые стали слишком частым явлением в университете. Иногда их бывало больше, чем студентов.
Если судить по длине шеренги и по количеству серебристых шинелей, сегодня предстоял большой день. Дверь в вестибюль была открыта, и шеренга черных, мордастых, плечистых людей завернула в раздевалку. Она втянулась на первые ступени лестницы и здесь закончилась серебристо-серым толстым помощником пристава в белых перчатках и свежей портупее.
Проходя, студенты старались толкнуть городовика, а то и серебристую шинель. Сверху спускалась черно-зеленая волна студенчества. Между околоточным и студентами оставалась нейтральная зона — один марш лестницы.
Студенты, бравируя, швыряли вниз окурки и спрашивали, кричали полицейскому офицеру, как он смел ворваться в стены университета.
Андрей прошел вдоль шеренги городовых так же, как и другие, грубо оттолкнув ставшего на нижней ступеньке городовика, и, раздевшись, поднялся во внутренний коридор.
На всем протяжении этой чудовищной галереи с сотней широких окон стоял туман от дыма папирос. Топот тысяч ног боролся с рокотом разговоров. У дверей сбилась толпа, как у ярмарочного балагана.
Группа однокурсников стояла неподалеку, у высокого книжного шкафа.
— Что сегодня, события? — спросил Андрей.
— Разошелся народ. Городовиков полный двор нагнали. Дразнят, как красной тряпкой быка.
— Ничего, бычок не страшный, — сказал Бармин, щеголеватый брюнет, на котором студенческий костюм сидел как на портновской рекламе.
— Ну, не скажи, — возразил высокий, с бескровным, белым лицом студент. — Ты никогда не видел рабочих демонстраций за заставой. Если бы ты хоть раз попал в перепалку, ты бы говорил иначе.
— За заставой я, разумеется, не бываю. Мне нечего там делать. Но ведь студенты не за заставой.
— Это все равно. Это одно движение.
— Движение, движение — какое там движение? Достаточно пары городовых на каждые ворота. А эти шеренги действительно выглядят как бутафория.
— Ты, Женя, несерьезно относишься к политическим событиям, — тоном наивного резонера сказал Александр Зыбин, однокурсник Андрея, юноша с волосами, которые хотели было завиться и раздумали, и гнилыми зубами. Он говорил на английский манер, в нижнюю челюсть, но с русской шепелявостью, весь блеклый, как цветок, пролежавший неделю в тетради. Глаза его светились добротой и выдавали его всегдашнее стремление мирить и улаживать. — Конечно, студенчество — это не рабочий класс, но сейчас оно настроено очень нервно…