Тяжелый дивизион
Шрифт:
— Но как же ты представляешь себе, что же тогда будет?
— Будет революция.
— Революция уже была.
— Еще будет… вторая… настоящая!
— Но что же тогда будет с Россией? Я знаю из истории, что бывает с побежденной страной. Ты просто не думаешь о последствиях.
— Больше, чем ты, — резко перебил его Петр. — Больше! Разве для меня не одинаково — у своих господ, у чужих господ. Сейчас есть случай сковырнуть тех и других. Десять миллионов не пошлешь в Сибирь, не разгонишь полицией. Понимаешь? — Он поднялся, весь возбужденный, встрепанный. — И ты не кичись, пожалуйста, своей решимостью умереть. Мы тоже умирать умеем. Только уж мы будем умирать с большим смыслом. Не за раздел Африки между союзниками… За Россию пойдем умирать. Но только за нашу, в которой русские будут людьми, а не рабами…
— Но если революции на Западе не будет? Если все кончится тем, что раздавят русскую революцию?
— Мы не будем дожидаться гарантий…
— Солдатня хочет только по домам.
— Брось, Андрей, — хлопнул Петр ладонью по мягкому лесному ковру. — Посмотри кругом, осмотрись. Попробуй сейчас тронуть кого-нибудь из этих серошинельников. Он таким ежом обернется. И о доме забудет… А ты знаешь, отчего братание на фронте сейчас уменьшилось? Ты думаешь, это оттого, что Временное правительство запретило? Как же, держись!.. Это германское командование срывает братание. Боятся. Свои люди оттуда говорят — целыми дивизиями угоняют на запад… от заразы. Понимаешь, чем это пахнет? Солдат в России пятнадцать миллионов. А на Западе? Разве это, по-твоему, не сила?
— Пока в рядах… а распадутся ряды — пыль человеческая…
— Неверно. Она вся обернута фронтом против господ, золотопогонников и всех тех, кто охраняет господ. Наша партия сумеет повернуть эту энергию в нужную сторону. Одна армия распадется — другая сложится.
Андрей старался побороть в себе раздражение, которое возникало всякий раз, когда он сталкивался с Петром и его товарищами. Это раздражение было нестерпимо и появлялось само собою, наперекор желанию. Как будто какая-то посторонняя сила не позволяла Андрею быть объективным и спокойным в споре. Может быть, это раздражение — последний щит уже падающей, побежденной веры.
Когда в его сознании проплывали абстрактные, бесплотные, но выношенные с любовью слова: Россия, слава России, победа, демократия, — казалось, какая-то боль терзает и мучит сердце.
Так прощаются с уходящим за горизонт городом на высоком берегу родной, но оставляемой реки, с могилами провинциального кладбища, с классами гимназии, с прошлым, которое развенчано во всех отношениях, кроме доброй памяти и непобедимых лирических воспоминаний.
Нелегко разобраться сейчас в событиях, но, чего бы это ни стоило, разобраться надо. У Алданова одни взгляды, у Горелова другие, у Горева третьи. А есть ли свои взгляды у Кольцова? Вероятно, остались те же старые, юнкерские… Они отложены до лучших времен. Духовный анабиоз. У Петра взгляды ясны. Но он слишком упрощенно разрешает сложнейшие вещи. Во всяком случае, взгляды эти ясны для самого Петра и, следовательно, могут быть ясными и для всех таких, как Петр… Но откуда у него эта ясность — от скудости знаний и мысли или оттого, что он лучше вооружен каким-то новым, неизвестным Андрею оружием?
Андрей размышлял молча. Молчал и Петр.
К ужину приехал Перцович. Станислав позвал Андрея в палатку. Перцович казался усталым. Дышал тяжело. Не старался сдерживать дыхания. Он нес на себе тяжесть собственных подвигов, которые, по его мнению, были достойны того, чтобы о них узнали. Но как рассказать о них? Это так же трудно, как и перенести все то, что он пережил за эти два дня.
Кольцов сидел небритый и злой. Казалось, из-за колышущейся решетки камышей глядят глаза неукрощенного зверя.
Архангельский, Зенкевич торопили Перцовича с рассказом.
— Да дайте же, черти, пожрать! Я съел утром кусок хлеба, а вчера похлебал борщу в окопе — и все!
Он ел жадно, чавкал и пальцами ломал хлеб от каравая.
— В третьей линии был, — сказал он, вращая глазами в такт движению жующих скул.
— Да ну? Где?
— У Новоспасского леса. Там наши прорвались и окопались.
— Кто же там?
— То есть как кто?
— Пехота, ударники?
— Там — кого хочешь, не разберешь. И бабы там, ударницы, и казаки.
— А пехота обыкновенная есть?
— Ну, разумеется, есть. Только там все части перемешались.
— Ну, ты лучше кончай есть и тогда рассказывай.
— Рассказывать, собственно, нечего…
Подвиг никак не укладывался в слова. А ведь только ради славы, ради хорошего рассказа на удивление товарищам стоило трижды лежать под заградительным огнем…
— Три раза в атаку ходил, с винтовкой… Ползли, как по кавказским горам. Ну и вспахали же вы немецкие позиции! Ни шагу ровного места. Я был и на участке нашей батареи, так там, кроме лисьих нор, ничего не осталось. Пулеметные горки, блиндажи, кольцевые укрепления, все — каша с маслом.
— А народу перебили много?
— Да там, наверное, никого и не было. Дураки немцы оставлять народ на убой? Пулеметчиков оставили, а остальных отвели на вторую линию.
— А в лисьих норах?
— Там оставались пулеметчики с гранатами. Ведь вот черти! Тридцать пять аршин в глубину вырыли лисьи норы. Никакая артиллерия не откопает.
— Зато закопает.
— Да, брат. Это верная могила. Но это уж на страшном суде объявится.
— И искать их не будут? — наивно спросил Архангельский.
— Кому это нужно? — пожал плечами Перцович. — Но когда мы ворвались в первую линию, из некоторых лисьих нор повыскакивали немцы в шлемах — и ну во все стороны чесать из пулеметов! Ну, их всех и прикололи. Их там с десяток оставался… Оглушенные, обалделые. Я одного видел — стреляет не целясь, а у самого глаза как у пьяного и пот по лбу грязный течет. Ну, его ударник один штыком в брюхо кольнул, а другой кричит: «Отойди», и гранату зачем-то в мертвого пустил.
— Зачем?
— Черт его знает… Наверное, гранату некуда девать. А одну яму мы с Суховым открыли. Глубокая щель. Мы туда бросили камешек, а оттуда — бац из парабеллума. Пехотный подошел да гранату туда. Только дым пошел. Ну, а там тихо. Могила!
— Страшно было? — полюбопытствовал Архангельский.
— Страшно… — сознался просто Перцович. Это вышло удачно. Все стали серьезнее.
— Какой огонь заградительный, подлецы, открыли, прямо — стена! Не проскочить. Из воронки в воронку прыгали. А потом нет сил — залегли. Я четыре часа в одной воронке пролежал. Заснул даже. А голову трупом накрыл. Не думал, не гадал вернуться…
— А зачем назад бегали?
— Пехота бегала. Чуть немцы в контратаку или ураганный огонь, как наши не выдерживают — бегут. А начнет наша артиллерия крыть — опять немцев выгонит. Тогда ударники снова вперед, а за ними пехота. Вот так и ходили. Три раза заградительный огонь приходилось преодолевать.