Тяжелый песок
Шрифт:
Гетто закончило свое существование в сентябре сорок второго года, война кончилась в мае сорок пятого. Из тех, кто вышел из гетто, мало кто остался в живых: погибли в партизанских боях, потом в армии, когда партизаны влились в наши регулярные части, а те, кто остался жив, расселились по стране, рассеялись по лицу нашей земли, почти никто не вернулся домой, дома ни у кого не было.
Все же нескольких партизан я разыскал, и они дополнили рассказ Оли теми подробностями, которые она не могла знать. И эти взрослые, мужественные люди, прошедшие через все, через что только может пройти человек, подтвердили, что моя мать Рахиль действительно на их глазах
Но даже Сидоров, он остался жив, я с ним много раз встречался после войны, даже Сидоров, старый коммунист, чуждый всякого суеверия, и тот, когда я его спросил о матери, ответил неопределенно:
– Сам я этого не видел, твоя мать до нас не дошла, но люди говорят, что так оно и было...
И, знаете, отвел глаза... Ему, понимаете, было неудобно сознаться, что он, старый член партии, командир партизанского отряда, не верит ни в бога, ни в черта, а вот в таинственное исчезновение моей матери верит.
До войны в нашем городе проживало несколько тысяч евреев, теперь их было не более двухсот человек. О судьбе тех, кто остался под немцами, вы знаете, а те, кто не попал под их власть, те или погибли в боях, или, уехав в эвакуацию, прижились на новых местах. Вернулись в основном старики, и среди них наш парикмахер Бернард Семенович, еще бодрый, чистенький, седой, благообразный.
Много дней старики ходили по дворам, пустырям, дорогам, лесам и полям и собирали в мешки останки убитых. Трупы истлели, но некоторых Бернард Семенович опознал по волосам: оказывается, волосы в земле не пропадают. И еще опознали останки моей сестры Дины. Эсэсовцы привязали ее к кресту старым электрическим проводом, провод остался на костях, по проводу ее и опознали. Останки опознанных захоронили на кладбище, а неопознанных – в братской могиле, той, что гитлеровцы устроили в лесу. Старики хотели всю братскую могилу перенести на кладбище, но это было невозможно – тысячи убитых, да и кладбища фактически не было, надгробные плиты растащили, а само кладбище по приказанию комендатуры перепахали.
Нашли останки Сташенков, всех десятерых, они лежали вместе, как и висели вместе. Телеграммой я вызвал Александрину Афанасьевну Сташенок, она приехала, приехал и Максим, ее племянник, сын Андрея Сташенка, и останки их родных мы захоронили. Второй сын Сташенка, Петрусь, не присутствовал на этом печальном обряде: он погиб в боях на Северном Донце.
Останки моего отца, Якова Ивановского, не нашли, хотя соседи указали место его захоронения – пустырь по дороге к реке. Я даже нашел человека, который по приказанию полицаев рыл могилу. Но никакой могилы на этом месте не оказалось – чистый песок. Мы перерыли весь пустырь и ничего не нашли: только песок, песок, чистый сыпучий тяжелый песок... Останки моего отца исчезли бесследно. Странно, не правда ли?
Я часто наезжал тогда в город, почти в каждый отпуск, помогал как мог. Все это, знаете, требовало много усилий: восстановить старое кладбище, привести в порядок братскую могилу, собрать деньги на памятник, соорудить ограды. Приезжала и Александрина Афанасьевна Сташенок, ходили мы с ней и в райисполком и в горсовет, там, конечно, сочувствовали,
Потом, надо признаться, я стал реже ездить туда. Годы не те, надо поехать подлечиться, и жене надо отдохнуть... Последний раз я был там в семьдесят втором году, в сентябре, в тридцатую годовщину восстания и уничтожения гетто.
Мы с Сидоровым пошли на кладбище. Кругом золотились осенние поля, мы шли дорогой, по которой уносили из гетто мертвых и по которой моя мать Рахиль и мой дядя Гриша увели живых. Кладбище восстановили, огородили и на том месте, где были могилы, посадили молодые березки, они уже выросли, эти березки, стоят ровными рядами и шумят листвой над безымянными могилами. И внутри ограды оставлено место для новых могил, где похоронят тех, кто умрет, когда положено умереть.
Грустная картина – пустынное кладбище без плит, без памятников, без надписей, без цветов. Где могилы моих предков? Где покоятся бабушка, дядя Лазарь, мой брат Саша, мой маленький племянник Игорь?..
Постояли мы с Сидоровым, помолчали, потом пошли на братскую могилу, ту, в сосновом лесу, возле бывшей веранды Орла, где когда-то продавали кефир и мороженое, где отдыхали в гамаках люди, где когда-то сидели и пытались объясниться на разных языках мои юные отец и мать и где они сумели объясниться только на одном языке, великом языке любви.
У братской могилы были еще люди, местные жители, несколько человек: старики, пожилые, были и дети – те, кто вырос тут после войны... Кто-то из них знал мою мать Рахиль, моего отца Якова, моего отважного дедушку Авраама Рахленко, кто-то и не знал. Но здесь лежали их бабушки и дедушки, их отцы и матери, их братья и сестры, лежали в громадной яме, где их, безоружных, беспомощных, расстреливали из автоматов...
На могиле был установлен большой камень из черного гранита, на нем – вверху на русском языке было высечено: «Вечная память жертвам немецко-фашистских захватчиков». Внизу – надпись на еврейском.
Рядом со мной стоял Сидоров, бывший шахтер, потом директор обувной фабрики, потом партизанский командир, теперь пенсионер. Он родился в Донбассе, но давно жил здесь, знал и понимал все насквозь.
Он показал на надписи на камне, высеченные по-русски и по-еврейски, и тихо спросил меня:
– Слушай, Борис, а правильно они перевели русский текст?
Ребенком, лет, наверное, до восьми или девяти, я учился в хедере, потом перешел в русскую школу и, конечно, давно забыл еврейские буквы.
И все же почти через шестьдесят лет из неведомых и вечных глубин памяти передо мною встали эти буквы, эти слова, я вспомнил их и прочитал:
«Веникойси, домом лой никойси».
Смысл этих слов был такой:
«Все прощается, пролившим невинную кровь не простится никогда»...
Сидоров, видя, что я медлю с ответом, скосился на меня, все понимал, умница, и снова спросил:
– Ну, точно перевели, правильно?
– Да, – ответил я, – все правильно, все точно.
Ялта – Переделкино,