Тысяча душ
Шрифт:
– Батюшка, Петр Михайлыч, сделайте божескую милость! Что это такое?.. Батюшка!..
– Что такое случилось? Что вам угодно от меня?
– спрашивает Годнев, хотя очень хорошо знал, что такое случилось.
– Известно что: двои сутки пил! Что хошь, то и делайте. Нет моей силушки: ни ложки, ни плошки в доме не стало: все перебил; сама еле жива ушла; третью ночь с детками в бане ночую.
– Боже мой! Боже мой!
– говорил Петр Михайлыч, пожимая плечами.
– Вы, сударыня, успокойтесь; я ему поговорю и надеюсь, что это будет в последний раз.
– Батюшка, да ты хорошенько с него спроси; нельзя ли как-нибудь... хошь
– Как это можно, сударыня! Вам и говорить этого не следует, - возражал Петр Михайлыч.
– Гаврилыч!
– кричал он.
– Подите и попросите ко мне господина Экзархатова.
И Экзархатов являлся, немного сутуловатый, в потертом вицмундире, с лицом истощенным, с синяком на левом глазу... вообще фигура очень печальная.
– Вы, Николай Иваныч, опять вашей несчастной страсти начинаете предаваться! Сами, я думаю, знаете греческую фразу: "Пьянство есть небольшое бешенство!" И что за желание быть в полусумасшедшем состоянии! С вашим умом, с вашим образованием... нехорошо, право, нехорошо!
– Виноват, Петр Михайлыч, сам очень хорошо чувствую, - отвечал Экзархатов и еще ниже потуплял голову.
– Ты, рожа этакая безобразная!
– вмешивалась Экзархатова, не стесняясь присутствием смотрителя.
– Только на словах винишься, а на сердце ничего не чувствуешь. Пятеро у тебя ребят, какой ты поилец и кормилец! Не воровать мне, не по миру идти из-за тебя!
– Так, так, - говорил Годнев, качая головой.
– Виноват, Петр Михайлыч, - повторял Экзархатов.
– Верю, верю вашему раскаянию и надеюсь, что вы навсегда исправитесь. Прошу вас идти к вашим занятиям, - говорил Петр Михайлыч.
– Ну вот, сударыня, - присовокупил он, когда Экзархатов уходил, - видите, не помиловал; приличное наставление сделал: теперь вам нечего больше огорчаться.
Но Экзархатова не оставалась этим довольна.
– А что мне не огорчаться-то? Что вы ему сделали?.. По головке еще погладили пса этакова?
– говорила она.
– Ай, ай, ай! Как это стыдно даме такие слова говорить!
– возражал Петр Михайлыч.
– Супруги должны недостатки друг у друга исправлять любовью и кротостью, а не бранью.
– Тьфу мне на его любовь - вот он, криворожий, чего стоит!
– возражала Экзархатова.
– Кабы знала, так бы не ходила, потатчики этакие! присовокупляла она, уходя.
Петр Михайлыч усмехался и говорил сам с собой:
– Характерная женщина! Ах, какая характерная! Сгубила совсем человека; а какой малый-то бесподобный! Что ты будешь делать?
Проходя из училища домой, Петр Михайлыч всегда был очень рад, когда встречал кого-нибудь из знакомых помещиков, приехавших на время в город.
– Остановитесь на минуточку!
– кричал он.
Помещик останавливался.
– Надолго ли?
– спрашивал Петр Михайлыч.
– До завтра.
– А сегодня никуда не званы обедать?
– Нет, ни у кого еще не был.
– Так что же, приезжайте щей откушать; а если нет, так рассержусь, право рассержусь. С год уж мы не видались.
– Благодарю вас. Буду, если позволите. Сейчас только в суд заеду.
– Добре, добре, вот это по-нашему, по-приятельски. До свиданья, говорил Петр Михайлыч.
Против этой его привычки приглашать к себе обедать постоянно восставала Палагея Евграфовна.
– А что, мать-командирша, что мы будем сегодня обедать?
– спрашивал он, приходя домой.
– Будете сыты, не беспокойтесь.
–
– Что это, Петр Михайлыч, никогда заблаговременно не скажете, и что у вас всё гости да гости! Не напасешься ничего, да и только.
– Ну, ну, полно, командирша, ворчать! Кто не любит разделить своей трапезы с приятелем, тот человек жадный.
Впрочем, и Палагее Евграфовне было не жаль: она не любила только, когда ее заставали, как она выражалась, неприпасенную. Кроме случайных посетителей, у Петра Михайлыча был один каждодневный - родной его брат, отставной капитан Флегонт Михайлыч Годнев. Капитан был холостяк, получал сто рублей серебром пенсиона и жил на квартире, через дом от Петра Михайлыча, в двух небольших комнатках. В противоположность разговорчивости и обходительности Петра Михайлыча, капитан был очень молчалив, отвечал только на вопросы и то весьма односложно. Он очень любил птиц, которых держал различных пород до сотни; кроме того, он был охотник ходить с ружьем за дичью и удить рыбу; но самым нежнейшим предметом его привязанности была легавая собака Дианка. Он с ней спал, мыл ее, никогда с ней не разлучался и по целым часам глядел на нее, когда она лежала под столом развалившись, а потом усмехался.
– Чему это, капитан, вы смеетесь?
– спрашивал его Петр Михайлыч. Он всегда называл брата "капитаном".
– Да вон-с, Дианка спит, - отвечал тот.
Постоянный костюм капитана был форменный военный вицмундир. Курил он, и курил очень много, крепкий турецкий табак, который вместе с пенковой коротенькой трубочкой носил всегда с собой в бисерном кисете. Кисет этот вышила ему Настенька и, по желанию его, изобразила на одной стороне казака, убивающего турка, а на другой - крепость Варну. Каждодневно, за полчаса да прихода Петра Михайлыча, капитан являлся, раскланивался с Настенькой, целовал у ней ручку и спрашивал о ее здоровье, а потом садился и молчал.
– Что ж вы не курите?
– говорила Настенька, чтоб занять его чем-нибудь.
– А вот-с покурю, - отвечал капитан и набивал свою коротенькую трубочку, высекал огонь к труту собственного изделия из толстой сахарной бумаги и начинал курить.
– Здравствуйте, капитан!
– говорил приходя Петр Михайлыч.
Капитан вставал и почтительно ему кланялся. Из одного этого поклона можно было заключить, какое глубокое уважение питал капитан к брату. За столом, если никого не было постороннего, говорил один только Петр Михайлыч; Настенька больше молчала и очень мало кушала; капитан совершенно молчал и очень много ел; Палагея Евграфовна беспрестанно вскакивала. После обеда между братьями всегда почти происходил следующий разговор:
– Куда это путь изволите направлять: верно, на птиц своих посмотреть? говорил Петр Михайлыч, когда капитан, выкурив трубку, брался за фуражку.
– Да-с, нужно побывать, - отвечал тот.
– С богом! Вечером будете?
– Буду-с, - отвечал капитан и уходил, а вечером действительно являлся к самому чаю с своими обычными атрибутами: кисетом, трубкой и Дианкой.
После чаю обыкновенно начиналось чтение. Капитан по преимуществу любил книги исторического и военного содержания; впрочем, он и все прочее слушал довольно внимательно, и, когда Дианка проскулит что-нибудь во сне, или сильно начнет чесать лапой ухо, или заколотит хвостом от удовольствия, он всегда погрозит ей пальцем и проговорит тихим голосом: "куш!"