Тысячелетнее младенчество
Шрифт:
Вместо ответа Бегичев дает крепкого тумака в плечо и, смеясь, отмахивается от выбитой пыли.
– Да-да, Стёпа! Был друг, а стал облаком пыли, ветром гонимым.
– Ничего, баня всегда готова – она поправит! И, разумеется, обед!.. – Бегичев сиял добродушным, пышущим здоровьем лицом, в котором еще были гусарское лукавство и лихость.
– Именно к обеду я и спешил, чтобы не расстроить Анну Ивановну. Где же она?
– О! Ты мог и меня не застать. Весна ранняя – дома пусты. Помчалась Аня с девками на овощное поле… Знаешь ведь: овощ для русской души – что молитва в пост.
Грибоедов поправил очки и внимательнее присмотрелся
– Ты дозволяешь ей самой, одной?.. А малышка?
Бегичев хитро подмигнул:
– Теперь, брат, гусар она, женка, – не обидишь недоверием… А доченька наша с няней!
Пока Грибоедов банился и располагался в своей (!) комнате, Бегичев прохаживался по кабинету с видимым волнением. Просторный, с высокими потолками, он занимал чуть не половину первого этажа барского дома. Старинная мебель темно-золотистых цветов, на стенах – богатая коллекция оружия, холодного и огнестрельного. По углам – массивные шкафы с книгами. Родное уютное гнездышко – утешение ему за деревенскую глушь после бурной гусарской молодости. Утешение вдвойне и потому, что другу задушевному Сашке здесь нравилось, будто это был и его дом… В одном из героев пьесы «Горе от ума» Степан услышал слабые и тем более трогательные мотивы своей судьбы, так резко переменившейся после женитьбы. Перечитывая, они с женой всегда долго и весело смеются, будто дом их вмещал теперь нечто большее, чем просто семейное счастье.
Когда гость вернулся, вымытый и переодетый, хозяин невольно сделал шаг навстречу. Однако Грибоедов быстро прошел к одному из книжных шкафов, открыл его и что-то стал неистово искать…
Бегичев, старательно пряча смущение за улыбкой, всё-таки слегка вздернул брови:
– А ты меняешься, Саша. Слава тебе к лицу… Мы тут радовались за тебя, успеху твоей пиесы! Салоны рукоплещут, и все критики у ног твоих… Но… Ты даже о ребенке вскользь…
Брови Грибоедова тоже взлетели как бы в удивлении, но от книг он не оторвался.
– Да? Прости. Но… Я жду твою дочурку с Аней! Что же?
– Нет-нет, всё прекрасно, но ты-то сам будто паришь или еще в дороге… Что? Что стряслось?
Грибоедов с каким-то странным азартом перебирая тома:
– Тебя не обманешь, милый мой… Вот! Я нашел! Тацит. – Он подошел к Бегичеву и легонько обнял его. – Стёпа, брат, душа родная, ты видишь меня насквозь. Давай присядем, мочи нет, как важно всё! Ведь я, считай, инкогнито к тебе…
Рука Бегичева, не дойдя до усов, зависла.
– Что?! Только без шуток! Стоп! Молчок! – И он жестом пригласил Грибоедова к маленькому столику, накрытому холодной закуской и запотевшим графином. – Побережем себя. Удалось нам свидеться – и эту главную радость ничем не омрачить. С приездом, Саша!
Они выпили и закусили. Степан заметно повеселел, усаживаясь поглубже на диван.
– Садись и сказывай всё по порядку, соловей ты наш, но, ради Бога, самое важное! Не надо мелочей, они потом…
Лицо Грибоедова стало вдруг хмурым и даже растерянным, будто он вдруг забыл то, о чём всю дорогу собирался сказать человеку, от которого у него не было секретов – никаких!
– Видишь ли, душа моя, к тебе приехал не дипломат, не музыкант и даже не поэт… – И Грибоедов развел руки, как бы прося не судить строго, и молчал довольно долго, но Степан не проронил ни звука. – Перед тобой отбросивший все маски жуткий карбонарий!
Степан смотрел на друга во все глаза и не узнавал. Книга в руках, такая естественная для него прежнего, сейчас выглядела топором или другим орудием: он ее сжал, словно хотел ею запустить в кого-то. Впервые Степан не решился его перебить.
– Всю дорогу к тебе от Петербурга пытал себя на все лады и наизнанку раздирал: что движет мной сейчас? Что перо остыло и стих мертвеет, не родясь? И музыку не слышу днями! О службе в Грузии не говоря уж – неволя жуткая моя… И вот дознался – и от тебя не скрою – все сии дни стою на ненависти! На том же, отчего казнил я Шереметева чужой рукой, взяв на себя великий грех, не смытый пулей Якубовича. То же – только стало ненавистнее до умопомраченья! И делает поэзию и музыку, саму любовь пустою страстью! В Париж я не поехал отчего? Оттого же. Ненавижу униженье человека, и срок пришел услышать его голос. Тогда вступился за Истомину, потом за солдат, томимых на чужбине, извлек на родину через враждебную пустыню… Что бы сделал Моисей, если бы народ, который выведен из рабства, вновь заковали свои же?! «Распроданы поодиночке…» – то кровью написано моей! Крестьяне наши – это же мы сами, а мы их как скотов на торжище… они проданы и преданы.
Бегичев встал и ходил по кабинету быстрыми кавалерийскими шагами. Остановился и взял друга за плечи:
– Саша, ты на краю! Поберегись вдвойне: бьет ненависть прежде того, кто ею живет… Хотя тебя я понимаю. Как мы мечтали снова побывать в Париже, он был так близок, он был наш после блистательных побед над Наполеоном! Как и мечта – Россия, где живет народ-герой, защитивший веру и царя, проливший реки своей крови за свободную Европу! А его… в клеть! Опять в палки и плеть! Но не впервой такое на Руси… Отчего сейчас ты воспалился, дал ненависти ход – она тебя питает или ты ее?
Грибоедов нехорошо усмехнулся:
– Получено верное известие, что решено с тайным обществом покончить до зимы!
Бегичев отпрянул… Удивление и недоверие в его улыбке и упрямое желание всё принять за продолжение старой игры в добрый заговор и недоброго царя. И вырвалось: «Ой ли? Измена, батенька? Да ведь всё это бывало не раз». И снова диван оседлал отставной гусар, но как-то мешковато опустился – так, что никто бы не поверил, как взлетал он одним махом на крутого жеребца, – всего-то несколько лет назад…
– Садись рядком, Сашко. Беру свои слова назад: подробности дюже потребны теперь… Но о возможности измены ты мне говорил тогда еще…
Грибоедов, однако, остался на ногах, прошелся, то ударяя книгой по руке, то поглаживая ее нежно. Остановившись напротив дивана, он, как Рылеев на их собраниях, принял трагическую позу…
– Измена? Нет, Степан, здесь не измена… При дворе всегда знали о наших планах и ненависти к абсурдному абсолютизму. – Грибоедов говорил сбивчиво, он волновался, чего никогда не позволял себе в другом обществе. – Ты знаешь, как тебя я уважаю… Твои правила, рассудок и характер – пример по сию пору с юных лет… Это привито нашему поколению и закалено в войне. И что же – нам прикажешь не видеть края пропасти, у которой остановился Александр и вся Россия сонная?! Царь испугался сам и решает в жертву принести своих питомцев-реформаторов, сбросив в пропасть небытия! Нас он уже приговорил! Кто подсказал? Режиссер невидимый! Он погонит нас на сцену, чтоб впечатление бунта у зрителя создать…