Тысячелетнее младенчество
Шрифт:
Александр выпрямился, будто вновь видел себя на коне въезжающим в покоренный Париж. Но тут же, будто отгоняя тяжелое видение, прошел и сел в кресло, водрузив больную ногу на стульчик.
– Бунт спешит стремительно созреть, ваше величество, не оставляет нам времени на выбор средств. Наши новые дряхлые министры, с их опорой на православие, народность, а по сути, на один трон, к которому припали, – восприняты бунтовщиками как вызов европейским идеалам, измена всем реформам. Броженье налицо, мой государь. Добавила воодушевленья и пиеса музыканта этого… «Горе от ума».
– Хорошо, Александр Христофорович, хорошо. Я внешнего врага свалил, но поплатился мечтою детскою о
– Ничего, кроме уверенности в нашем государе и его мудрости. Пален еще не стар для мысли, но для дела плох… Когда прочел список пьесы Грибоедова, схватился за голову, предрекая России скорый рассвет или долгое падение. Успех пиесы в салонах Петербурга и Москвы воодушевляет всё дерзновенное… и пока это в наших планах.
Александр задумчиво кивает:
– Пожалуй, этот сочинитель доставит хлопот несравненно с Пушкиным. Чем так приметен?
– В донесениях из Персии ум государственный читается, упорство и настойчивость явил, потребовав от персиян по договору всех русских. Почти две сотни пленных и дезертиров лично вывел из чужбины. Песни с ними распевал…
– Песни? Разбойные, небось?
– Нет, ваше величество, – солдатские, крестьянские… И очень был обижен, когда мы их в кандалы и по острогам…
– Ты мне рисуешь портрет народного поэта… ум государственный… Такого жаль, как Пушкина, в деревне запереть. Поэты утишают боль от нашего правленья, если не дерзят нашим персонам. Впрочем… Поступай с ним в согласье с общим планом. Никита Муравьёв, Михайло Лунин и этот – колпак двойной над ними и надо всем, что они пишут! (Александр листает объемистую записную книжку, медленно читает.) Тургенев, Вольховский, Орлов, Щербатов, Голицын… Муравьёвы, Бестужевы… Все умницы, и все… враги мне? Увы, интересны только как враги. Но как? Как это случилось? Я бы мог ими гордиться, это мои птенцы, я им лицей открыл и лучших учителей приставил! (Тихо.) Если эти люди мне враги, то кто России мы? И с кем готовлю им ловушку безысходную? И не Россия ли окажется в петле… (Вдруг вскакивает, будто очнувшись, и бросает книжку эффектным жестом на стол). Императора посмели от отчизны отделить, а честь служенья поставить выше государя! Настала пора им ответить, они у меня здесь, как в клети железной!
Бенкендорф улыбнулся рассеянной улыбкой, в которой – был бы ярче свет – можно увидеть надменность и лукавство.
– Ваше величество, дальше потворствовать опасно. Ответа ищут все, но, думаю, одного на всех не существует. У каждого свои мотивы, свое тщеславие, свои пороки. Но чаще – детские обиды на порядки, укоренившиеся здесь исстари. Возраст это детский… Не исключаю, что кто-то ловко направляет их – двое-трое… десяток самое большое. Остальные подвержены стадному влечению. И много от поляков вони, и чем дальше, тем труднее будет их к короне крепко пристегнуть. Через них, возможно, англичане ищут свои щели расшатать Россию… (Долгая пауза.) Возможно, скоро станет явным то, что до сего сокрыто.
Александр I поникает головой и долго кивает.
– Да-да, каждому воздать свое… И сам готов ответ держать… пред Богом.
4. Единственный шанс – «проконсул Кавказа»
Конец мая в Петербурге – пик балов и пиршеств! Особенно в этот юбилейный год – по календарю императрицы-матери Марии Фёдоровны, воображение которой потрясал сам факт столетия воцарение первой немки на русском престоле. Дворцы и парки сияли, словно салютуя белым ночам, уже теплым, окутанным дивными запахами сирени и цветов; оркестры соревновались в создании кудрявых и игривых мелодий… «Какая гармония природы и человека!» – воскликнул бы всякий зевака, очутись он хотя бы рядом с этим праздником жизни.
Увы, и званых здесь было немного, а избранных еще меньше. Даже в высшем обществе не все одобряли столь безудержное роскошное веселье, сторонились его под разными предлогами. А из темных углов, кои и были настоящим лицом «блистательной» империи, неслись и вовсе насмешки и даже проклятия нарочитой пышности и помпезности – привычным и повседневным для придворной знати.
По указанному адресу в самом сердце Петербурга из-за наглухо зашторенных окон не пробивался на площадь и малый лучик света, дом выглядел отшельником среди веселых собратьев. Но в доме том шла жизнь более высокая и мудрая, более роскошная и пышная, если оценивать ее высоким предназначением человека, слегка подпорченного грехопадением, но всё-таки любимого творения Бога.
В просторном кабинете большой и удобной квартиры князя Александра Одоевского совещались члены тайного общества, самый узкий круг его. Бесконечные споры о будущей конституции России, об освобождении крестьян, о верованиях и неграмотности народа, его характере – боголюбивом и терпеливом, но хорошо сознающем все несовершенства мира… Война с Наполеоном пробудила такие споры, и они длились годы и годы… Теперь вдруг осознали, что если ныне не разбудить Россию к новой жизни, то она навсегда останется заспанной красивой девкой, которой восхищаются и пытаются образумить, но которую горазд будет обмануть всяк заезжий из-за границы или свой лихач.
…Пили чай, курили, сели за карточный столик, но быстро оставили. Споры вспыхивали и тут же затухали… Ждали хозяина – корнета Одоевского, – который отсутствовал по уважительной причине: ввиду своих девятнадцати лет от роду он никак не мог пропустить ни одного бала, и самому ему казалось, что ни один бал без него просто не мог состояться. Ждали и потому, что поступали вести необычные, тревожные… И все стали почему-то больше, чем всегда, прислушиваться ко мнению самых молодых. Так, у военных моряков в критической ситуации на совещании у командира первыми высказывались нижние чины, и их мнение нередко оказывалось решающим, даже если оно было связано со смертельным риском.
К полуночи в кабинете остались князь Евгений Оболенский, адъютант командира гвардейского корпуса, ротмистр Никита Муравьёв, Кондратий Рылеев, поручик в отставке, управляющий Русско-Американской кампанией, Иван Пущин, поручик в отставке и надворный судья, Александр Грибоедов, секретарь при командире отдельного Кавказского корпуса Ермолове.
Князь Оболенский, казалось, томился больше всех: он то лениво полулежал в большом кресле, время от времени вздергивая узкую лысеющую голову, как будто желая что-то сказать, то быстро поднимался и прохаживался рядом с Пущиным. Когда он в очередной раз исчез в кресле, оттуда через некоторое время послышался его резкий с пафосом голос: