Тысячелетнее младенчество
Шрифт:
Александр I поднялся с кресел и посмотрел на часы:
– Знаю, знаю… На планы ты умен. Мы с тобою толковали много лет – и так, и этак. Евангелие вместо законов, власть божия на земле… Да приидет Царствие Твое! А получается, плодим секты духовные, с виду благонравные, а суть – соблазн великий для человека враз с богом поравняться. И часто они – лишь прикрытье пустоты и оправдание пороков. Священный Союз монархов я создал, а на сцене оказались карбонарии…
– Согласен, согласен много раз! – Голицын не уменьшал энтузиазма. – Но нужно двинуться из рабства хотя бы в нескольких губерниях – и первый шаг за
– Ты прав, Голицын. – Александр I грустно улыбнулся. – Но кто нам даст лета… ошибки исправлять? Устал я, брат. Иные годы, иные думы. Двадцать пять минуло их, я пытался и старался… Но мешали, предавали и грозили… Образ барина-отца в народе крепок. Это и хорошо, и… этим пользуются негодяи – так уложено не нами. Негодяи – тоже стан России и империи… Нет, мой дорогой, двадцать пять! Тут даже солдату полагают отдых.
Император останавливается у зеркал и долго смотрит на свое отраженье, поглаживая плешь, словно забыв обо всём. Князь почувствовал что-то недоброе в спокойствии венценосного друга.
– Я скакал от смотра к смотру, к парадам и ученьям, я такие планы затевал… Я вел войска на битвы и спал на сене, ел картошку, как простой солдат! И кто теперь оценит, кто поймет мою усталость? Нет, не вижу благодарности… да уже не надо. Не жду… Пора мне на покой – признаюсь как другу.
Голицын стал понимать, куда клонит царь, и, едва сдерживая дрожь в голосе и пытаясь поймать его взгляд, спросил:
– Если так серьезно… Следует тогда ваш Манифест, что у Филарета заперт, обнародовать, чтоб смуты избежать, чтоб Николаю трон занять, как вы решили…
Александр резко поворачивается к князю всем корпусом, смотрит тяжело и, почти не повышая голоса, чеканит:
– Не смей и думать! О том позабочусь в нужный час. Обдумай лучше Манифест об отречении… Помнишь, мы говорили?.. Только в строгой тайне!
Голицын, всхлипывая при сухих глазах, сползает с кресел на колени.
– Не покидай престола, царь-государь, мы, дети твои – пропадем, аукнется по всей России, содрогнется и устоит ли… Сколько врагов сейчас…
Невозмутимо и долго смотрит на него император, потом подходит, помогает встать и совершенно спокойно треплет за плечо.
– Оставь, Голицын… Тон шутовской мне тошен. Всё не так ужасно – зачем же воронье скликать? Ради благ мифических династией не буду рисковать. Продают свои услуги и русские, и немцы, а ты о крестьянах плачешь. А покупателей ты знаешь! Они меня уже на плаху кличут и без революции. Уволь, о господи, судьбы такой! Прощай, Голицын, даст Бог – и свидимся до перемен и… делай, что велел.
Император провожает князя до двери, и, не дав камергеру закрыть ее, просит тотчас звать Аракчеева.
При появлении Аракчеева император уже сидит в низком кресле, левая нога его лежит на низком стульчике… Явно пересиливая боль, он встает и идет навстречу с тихой радостной улыбкой. Аракчеев тоже движется медленно, будто готовый при определенном знаке тотчас повернуть назад. Высокий и поджарый, и лицо несколько вытянутое, сухое, в нём ничего, кроме неистовой воли и умного взгляда.
– Ах, Алексей Андреевич, балы шумят чередою и кубки полны, но не для нас сей праздник. Мне праздник видеть и обнять тебя! И надо бы нам чаще видеться в такое веселое время.
Они обнимаются. Аракчеев, не выпуская руки императора, чуть откачнулся, и, наклонив голову, зорко вглядывался в него.
– Вчера из Грузино, ваше величество, – из нашего Грузи-но… Не смел обеспокоить, но вести куда как развеселили! В южных корпусах броженье, государь. Витт, Киселёв, Ермолов – все ненадежны… Уже и докладывал вам: в правительство идут сигналы постоянно, а некий Бошняк целый доклад прислал…
Александру очевидно приятны были напоминания о великолепном аракчеевском поместье, где он не раз подолгу гостил у своего военного министра, любуясь на военные поселения, высмеянные и проклятые в обществе. Ожидал он, конечно, и таких тревожных вестей «с порога», но, не теряя веселого тона, игриво укорил:
– Вот и ты, мой милый… С паническим душком тебя не узнаю! Ты был стеной мне, старшим братом… Неужто зашатался от вестей иль слухи одолели?
В глазах императора была всегдашняя для Аракчеева ласка, но блеск в глубине отдавал таким холодом, что Аракчеев совсем опустил голову.
– Оставь ты эти донесения, присядь. Давай подумаем, мой друг… Как могло случиться скоро, что все мечты и планы наши обернулись нам шишом, России мукой. – Александр усаживает друга на небольшой диванчик, идет за стол и устало опускается в рабочее кресло. – Мы-то с тобой знаем: не народ виновен, не море бурю вызывает.
Аракчеев вздернул голову, как строевой конь при звуке трубы.
– Не виновен?! Да, может быть… Образование не любит и дисциплину ненавидит не народ, а барин-негодяй! В нём нет соединения ученья и служенья!
Александр поощрительно кивал, улыбаясь мягко, и как бы безучастно отвечал. Но слова его резали диссонирующим смыслом и такой откровенностью, какой даже между ними, очень давними побратимами, не водилось:
– Вот ты – учен и генерал, твои орудия Наполеона потрясли, земной поклон тебе. Но ты кого учил, чему учил? Кого поднял к себе, до первых лиц приблизил? (Пауза.) Вот так-то. Мы окружены бездельниками и болтунами – сам чёрт согнал их ко двору. Ему не нужно перемен, а лишь балы, балы… Мы разве ему служили верно? Нас поносят все. И Европа недовольна: боится власти помазанника Божия и усиления России на Балканах. Им Турция нужна, чтобы грозить славянам!
– А не надо было пред ними лебезить. – Аракчеев кривой и злой усмешкой при спокойном и умном взгляде производил впечатление атакующего аллигатора. – Мы сами всех усилили, всех омыли нашей кровью, а нас хотят ослабить. То же и внутри: порядок и дисциплина – вот наши реформы, а не болтовня о либерализме и прочих европейских штучках. Сечь всех – и баринов-мотов – по первое число! У хорошего хозяина мужик о воле не помышляет – он промышляет и хозяину дает доход, даже отпущенный на волю… Сечь подлецов и вольнодумцев! А мы им обещаем, обещаем… А обещанья – это слабость!