Тысячелетнее младенчество
Шрифт:
Жуковский совсем смутился:
– Все резко вдруг заговорили… Как будто, князь, спектаклем потчуете из своих острот. Пора бы нам остепениться. Лягушкой по-французски из царскосельского прудка, овсяный киселек императрице да про луну сонет – вот всё, чем пользую я двор. Вам есть сказать поболе – пожалуйте, идемте! Вот Марья Фёдоровна с танца чуть живая – ее к перченому манит! (и покатился навстречу императрице то ли лакеем, то ли шутом)
Вяземский оторопело смотрит вслед, потом делает восхищенный жест, отдавая должное придворному лоску и изворотливости. И другие умиротворенно улыбнулись. Огорчился лишь ученый муж Тургенев:
– Господа, им слово «рабство» непонятно. Упомянуть за чаем – сколь угодно, остальное – дерзость и мятеж. Все эти крики: «Освободить всех разом!», иль обратное: «Свобода мужику – что смерть!» – имеют под собою подлую основу. Нежелание хоть что-то делать! Крестьянам крепким развяжите руки для начала! Брат мой Николай взывал, налоги посчитал, все минусы и плюсы, но только в тайном обществе нашел сочувствие. Мы разве без раздоров не можем развиваться? Теперь вдруг оказалось, что не рабство враг, а те, кто говорит о нём! Умчался брат в Париж, предчувствуя беду. Ужели царь не внемлет нам?
Все разом выходят из-за колонн с поклоном в сторону проходящей невдалеке императрицы-матери со свитой.
Вяземский и этим мрачно смотрит вслед…
– Бог мой, как сияют, будто мошка перед грозой… – и, повернувшись, слегка повышает голос: – Всё гораздо страшнее, чем вы думаете. Мы на пути от самовластья к самодурью. Не имея сызмальства гражданских прав и свобод, мы навеки останемся с царем в голове и со связанными руками. Пустыми!
Голицын то ли участливо, то ли сочувственно кивает головой, подходя к Вяземскому:
– Чем закончилась, князь, ваша беспримерная тяжба судебная с царскою ценсурой? С Красовским? Это не способствует устройству вашему на службу в департамент… Надежд на пользу наших дарований царь не питает.
– О том я и говорю! Права гражданства автора закрыл, увы, чиновный зад…
Тургенев тоже закачал головой:
– При таких воззрениях публичных, Пётр Андреевич, ваша фамилия и впрямь в тетради царской. Изобретают ныне нечто, чтоб рыба крупная сама на берег прыгала, а мелкая и юркая ласкала трон.
– На царя они надеются… – Орлов прячет презрение в назидательный тон. – Не дарования народные его волнуют ныне! Царь на конгрессах бесконечных ратует за укрепленье тронов, умиротворение всеобщее… Цари довольны, а человеческое достоинство посрамлено. Соберите не царей против народов, а конгресс народный! Но они не понимают, что представительство во власти имеет таинственные корни в природе человека. Всяк человек повелитель в чём-то, но не всякий способен подчиняться. «Представительство» – соединенье частного и общего во власти, сфинкс, неразгаданный, и через годы считаные он съест царей и их конгрессы!
Тургенев важно и печально соглашается:
– Самодержавье препятствует усилению общества: великие качества государей делают недействительной гражданскую позицию, а слабости их причиняют вред вдвое сильнейший! Как увеличительное стекло. Гражданская служба никак не может выйти из детского воззренья. Начальник и подчиненный в палате – точно барин и раб в деревне!
– Потому твой брат Николай таланты за границей спрятал – своевременно! – рассмеялся Голицын. – Да и то: с хромотой его от наших церберов держись подальше.
Мария Фёдоровна в окружении придворных расположилась на небольшом удобном диване, перед нею – изящный столик с напитками и закусками. Неожиданный уход царя охладил ее веселость, как ни старалась она это скрыть, – в голосе появились гневливые нотки.
– Знаю, знаю, доложили. Он занят, пошел к ней, но перехвачен Голицыным… Наиважнейшие дела. Я-то, наивная, ждала, что державная пара почтит наш праздник. Как же? Екатерина Изначальная одарила страну балами, пирами, фейерверками с шампанским… (Жуковскому) Что этот язва Вяземский так губы искривил и кланяется так неохотно, как англичанин?..
– Так он же англичанин, ваше величество, – быстро откликается Жуковский, – или… ирландец. На половинку. Тут и очки не помогают! (Смех)
Толстяк князь Нелединский-Мелецкий, секретарь Ее величества, не преминул вставить обычное:
– За ум опять взялся, да больно на язык остер. Выбил разрешенье в столице хлопотать о службе, но либерализма дома не оставил. В Варшаве вознес себя над такими же, как сам, исполнителями царской воли!
Мария Фёдоровна усмехнулась тонкими губами:
– Да ты, князь, уже рассказывал его историю… Бедняжке в шкуре ежа будет служба несладка… (Вдруг вскидываясь) Но что же наша Лизхен-государыня пренебрегает нами? Так дерзка! Мне говорит наотмашь намедни: не эта кутерьма – это она о бале в честь семейного праздника! – есть суть, Божиим промыслом в человека влиянная… Она язык народный знает лучше меня! «Влиянная»! Значит, все мы тут – без этой вли-ян-ной сути? Скажи, мой секретарь: что так дерзить легко все стали?!
Нелединский-Мелецкий вмиг вытянулся из своих почтенных лет и объемного живота:
– Овцы пастыря потеряли, ваше величество. Карбонарии на слуху – потому как слово яркое. О масонах умолчим – это быстро выветривается. Но общества всякие – филадельфийские, скопческие и даже политические – все еретики! – размножились грибами…
Мария Фёдоровна укоризненно покачала головой; она всецело доверяла этому сановнику, но всегда делала поправку на его хвастовство своей осведомленностью и польский национализм.
– У вашей Нарышкиной, то бишь княгини Святополк-Четвертинской урожденной, поляки не стесняясь сеют смуту. Один Козловский, мне сказывают, говорит такое, что сами заговорщики мальчишками стоят, разинув рты. А на одном балу высокий сильный господин – кавалер блестящий – ба! отплясывал в мундире надворного судьи! Бал-маскарад решил устроить?