Тюльпаны, колокола, ветряные мельницы
Шрифт:
Особенно поражает свет. Как сказал один русский путешественник прошлого века, «вам кажется, что если бы в комнате закрыть ставни, то и тогда достаточно было бы света картины». Да, «Ночной дозор» прямо-таки озаряет зал. Но где же горит огонь? Почему он выхватил из сумрака только одну из фигур переднего плана — молодого офицера, который идет, придерживая шпагу, и внимательно слушает старшего, рассуждающего о чем-то?
Если недосказанное, сложное вас раздражает, если вам требуется в искусстве лишь бесспорное и общепринятое, — отвернитесь! Перед «Ночным дозором» вам нечего делать…
Великих мастеров отличает доверие к человеку. Рембрандт — так видится мне — вводил зрителя в мир своих чувств и дум, приглашал размышлять вместе с ним, приложить собственные творческие силы.
Художник, искавший в жизни движение, а в движении — смысл, разбудил, вывел в ночной дозор и зрителя. Мир непрочен, оружие не должно ржаветь! В темноте таится угроза. Должно быть, на нее указывает воин в черной шляпе — справа. А свет, этот невидимый костер, разгорающийся где-то, еще слаб. Но может быть, он станет путеводным для дозора. Уродливая карлица с петухом боится света, сторонится его…
Так думал я, стоя перед «Ночным дозором». Толкований было множество, много их еще и будет. Картина заставляет воображать, думать — в этом для меня главное ее достоинство.
Стрелки капитана Кока, мы знаем, остались недовольны. Им не дано было постигнуть, что Рембрандт возвысил их, вырвал из обыденности парадов и попоек, начертал для них кистью другой, героический удел.
Великий реалист был и романтиком. Он изображал свою мечту, доблестных рыцарей добра. Стрелки послужили ему лишь натурщиками для замысла, им совершенно чуждого. Ведь пламя революции в стране давно угасло.
«Ночной дозор» — самое известное, самое сложное произведение Рембрандта, но оно не должно заслонять его гигантского наследства, множества его полотен.
Он трудился самозабвенно. Он мог десятки раз писать одно и то же лицо, упорно вглядываясь в его черты, силясь проникнуть в натуру человека, в его помыслы и хотенья, в его радость и горе. Вспоминается «Возвращение блудного сына». Художник как будто отошел от новых канонов во имя старых, изобразил евангельскую притчу. Но нет, он был чужд церковности. Его увлек драматизм притчи, человеческие чувства. Как трогательны руки отца, опущенные на плечи сына, нежные, узнающие, простившие, будто помолодевшие от радости! И тут — удивительный свет Рембрандта, открывающий под внешним глубинное, душевное.
В раздумьях о человеке, о его путях видится мне Рембрандт. Время переломное, трудное. Мечты свободолюбцев рушатся — художник с горечью пишет «Притчу о работниках на винограднике». Самодовольный хозяин, разодетый подчеркнуто пышно, — и батраки, обступившие его с просьбами, с жалобами…
Зачинателям голландской живописи представлялось, что справедливость в боях с захватчиками победила окончательно и надо лишь
Но появились новые угнетатели, в новых обличьях, свои, отечественные, без фамильных испанских гербов. Франс Галс под конец своих лет смешивал краски с гневом обличенья. Рембрандт, охваченный тревогой, мучительно спрашивал себя: почему рухнули мечты свободолюбцев? И призывал в дозор против зла лучшие силы человеческого духа.
Скольких потомков вдохновляли и обучали творения Рембрандта и других великих, перечислить невозможно.
Бывают в искусстве годы как бы застоя, освоения наследства гениев. Их приемы повторяются, застывают, становятся догмой, пока не появляются новаторы, с новыми идеями, сюжетами, подсказанными самой жизнью.
Спустя два столетия заявили о себе художники, которые вошли в историю искусства под именем импрессионистов, — от французского слова, означающего «впечатление». Изображать впечатление, получаемое от окружающего мира, а не копировать его и не приукрашивать — таков их принцип. Началось это течение во Франции, к французским живописцам присоединились бельгийские, голландские, немецкие, русские, каждый по-своему.
Новые картины, — новое видение мира. Пейзажи голландца Винсента Ван Гога непохожи на полотна старых голландских мастеров. Другая Голландия, другое время. И художник воспринимал свою страну очень индивидуально, писал резкими, короткими мазками, красками, непривычными для тихой северной страны, — то меланхолично блеклыми, то неистовыми, будто яростными. Лица на портретах кисти Ван Гога костистые, суровые, на них печать забот и томлений нового века. Тяжесть труда — на поле, на заводе — гнетет плечи людей. Время сложное, время вторжения машины, индустрии в патриархальный быт, нелегкое и для художника.
Мне, путешественнику, его картины помогали узнать Голландию, — они словно вооружали меня дополнительным зрением, открывали то, что я не заметил, не нашел сам.
Они расширяют для нас мир, как все настоящее в искусстве.
Топор и кисть
— Вы намерены еще поездить по Голландии? — говорят мне. — Не забудьте Заандам.
Можно ли не побывать в Заандаме — городе, столь близком русскому сердцу!
К тому же я ленинградец, а в нашем городе как-то осязаемо, вместе с Медным всадником, живет воспоминание о Петре Первом.
Живет оно и в Заандаме. На центральной площади стоит памятник Петру, лишенный всякой царственности. Заандамцы видели Петра молодым, видели на верфи, с топором — таков он и в бронзе. Усердный, упорный подмастерье сколачивает обшивку судна. Пьедестал живым венком окружили тюльпаны. По вечерам мимо Петра проходят гуляющие — тихие жители тихого городка.
Имя Петра носит «снак-бар» — закусочная. Кондитерская рекламирует «бисквит царя Петра» — очень сдобный, обильно начиненный изюмом, царский по цене.
Ароматы бисквита встретили меня в кафе, выдержанном в староголландском стиле. Бутерброд с ветчиной занимает всю тарелку, едят его с помощью ножа и вилки. Над автоматической радиолой — неизбежной данью веку — темнеют чеканные тени гравюры, без малого современной Петру. Видимо, он прощался с Голландией, стоя на резной корме парусника. По обе стороны, как бы в почетном карауле, выстроились по стене шеренги тарелок.
— О, вы из России! — воскликнул официант. — Вы уже были в домике царя?