Тюльпаны, колокола, ветряные мельницы
Шрифт:
Он часто обращался к прошлому — и тогда его творчество обретало выпуклую, сочную живописность образов Рубенса. Оживает в стихах Уленшпигель, кипит боевой задор гезов. Рисует Верхарн пейзаж или бытовую сценку — все у него по-фламандски весомо, зримо, контрастно.
Вот славный город с тихими домами,
Где кровля каждая над узкими дверями
На солнышке блестит, просмолена.
Вверху колокола с рассвета дотемна
Так монотонно
Точно такой городок промелькнул сейчас за окном… А теперь к самой насыпи вынеслись добротные зажиточные фермы. Перед каждой среди подстриженных кустиков ее уменьшенная копия — домик-кормушка для птиц. И поэт открывает ворота, показывает богатство фермера: лоснящихся коров, парное пенистое молоко, полные кормушки. Слышно, как звенит тугая струя в ведре у доярки. А труд в пекарне, «плоть мягкую хлебов», Верхарн изобразил так, что ощущаешь и запахи, и печной жар. Вспоминаются натюрморты современника Рубенса — Франса Снайдерса, аппетитное изобилие яств на его полотнах.
Но Верхарн — поэт нашего века. Он остро сознавал, что сытая, богатая Бельгия — это далеко не вся Бельгия. Он развенчивал скопидомство, стяжательство, духовное убожество толстосумов. Их дома-кубышки были перед глазами Верхарна, когда он писал:
Вы жирное житье в себе замуровали
С его добротностью скупой
И спесью жадной и тупой,
И затхлой плесенью затверженной морали.
Едкого сарказма полно стихотворение «Золото».
Спрячь золото верней!
Смотри, следят за нами.
Спрячь золото верней!
Свет солнца страшен мне:
Меня ограбить может пламя
Его лучей.
Судорожно ищет скаред потайное место. За дрова? Зарыть в мусор, в хлам? Как догадаться, куда полезет вор? Спрятать бы в собственных костях — тогда можно уснуть спокойно!
При Верхарне разросся, подминая под себя деревни, промышленный город. К нему несутся стальные рельсы, потоки нефти. Он манит своими бессонными огнями, призрачными обещаниями. Он ненасытно пожирает труд множества людей, их здоровье, их волю.
То город-спрут,
Горящий осьминог…
Его хозяин — буржуа, которого Верхарн гневно бичует. Буржуа — мастер искусства подавлять, он умеет и нападать, как тигр, и красться к добыче, как шакал. А если он достигает высот, то это «мрачные высоты преступленья».
Верхарн не дожил до революционных событий, потрясших весь мир, но он предчувствовал их. Поэзия его в последние годы жизни — предгрозовая. Ему виделись восстания, мощные столкновения социальных сил, когда «вся улица — водоворот шагов, тел, плеч и рук», когда мечты поколений жаждут воплотиться и отступать нельзя. Нужно
О двери кулаки разбить,
Но отпереть!
Подобно Горькому, Верхарн славил безумство храбрых: «Жить — значит жечь себя огнем исканий и тревоги». Правда, поэт не представлял себе ясно, каким путем двинется история, как будет устроено царство справедливости на земле. Но зловещая власть золота, калечащая людей, должна быть разгромлена, в это Верхарн верил твердо. И надежды свои он возлагал на тех, кто трудится.
В стихотворении «Кузнец» молот великана мастерового кует будущее. Кузнец не ждет спасителя с небес — безмолвные сами возьмут свой жребий. И кузнец даст им оружие. Победа видна ему, освещенная заревом горна. Исчезнут подвалы, тюрьмы, банки и дворцы, счастье будет доступно всем людям, «как на полях цветы».
В поле зрения поэта — не только Бельгия, а все человечество. Кузнец — олицетворение всемирного штурма пролетариев. И недаром В. И. Ленин — по свидетельству Н. К. Крупской — зачитывался произведениями Верхарна.
Поэт беспокоился о том, чтобы «в бой не опоздать», чтобы «подарить властительный свой стих народу». В те годы, когда многие его товарищи по перу замыкались в себе, пугливо отворачивались от суровой действительности, Верхарн считал себя участником великого движения тружеников, его певцом.
Клинки, сработанные кузнецом, «клинки терпенья и молчанья», поднялись в тысяча девятьсот семнадцатом, через год после смерти Верхарна. Бельгия не всколыхнулась. В ее литературе одиноко возвышается фигура Верхарна — поэта, побратавшегося с обездоленными.
Через «языковую границу»
Фландрия позади. Началась Валлония. Это очень заметно: все вывески, все надписи заговорили по-французски. Одна насмешила меня истинно галльским каламбуром:
ЗДЕСЬ ИСПРАВЛЯЮТ ДУРНЫЕ ГОЛОВЫ
Речь идет, к сожалению, только о куклах. Острота украшает мастерскую, где чинят игрушки.
А вот еще вывеска-шутка:
КОСТЮМЫ ПО МЕРКЕ
Тут работает гробовщик.
Дома фермеров здесь поменьше, чем во Фландрии. И не так охорашиваются, не так усердно соревнуются в чистоте. Реже попадаются подстриженные кустики и ровные квадраты газонов. Здесь охотнее засадят весь участок фруктовыми деревьями. Селения беднее, чем на севере, на жирных илистых почвах. В жилище пахнет не воском для натирки полов, а чаще всего «джосом» — валлонским блюдом из рубленой капусты с салом.
Шоссе взлетает с холма на холм. Мелькают крыши хуторов. Говорят, когда великаны сдвигали тут постройки в города, эти дома проскользнули между пальцами, застряли в ложбинах и на гребнях земли.
На остановке, в маленьком городке, меня озадачило объявление у входа в церковь. Слова в основе французские, но как будто оборванные на согласных звуках. Это диалект валлонцев, самый северный из французских. Произносят твердо, без горловых звуков и звонко чокают.
Церковь по-валлонски приглашала крестьян на мессы. Других, светских надписей на местном наречии я не видел, — нынче, кажется, одни кюре поддерживают полузабытую письменность. Хотят прослыть защитниками народных традиций!