У Германтов
Шрифт:
– Я могу упрекнуть себя только в одном, – зашептала мне виконтесса де Марсант, – я ему сказала, что он неучтив. Обожаемому сыну, моему единственному, которому нет равных, накануне его отъезда сказать, что он неучтив, – да лучше бы меня ударили палкой: я же знаю, что, если его и ожидает вечером развлечение, – а у него их так мало! – все равно я ему испортила вечер тем, что была к нему несправедлива. Но я вас не удерживаю, – ведь вы торопитесь.
Когда виконтесса де Марсант начала со мной прощаться, она была печальна. Печалила ее мысль о Робере, и печаль ее была непритворна. Но вот она вновь превратилась в светскую даму и перестала быть искренней:
– Мне было страшно интересно, я так рада, я счастлива, что поговорила с вами. Благодарю вас! Благодарю вас!
Вид у нее был униженный, а взгляд благодарный и восхищенный,
– Да я сейчас еще и не ухожу, – возразил я, – мне надо подождать де Шарлю – мы пойдем вместе.
Маркиза де Вильпаризи слышала, что я сказал. Видимо, это было ей не по душе. Если бы речь шла о чем-то таком, что действует именно на подобного рода чувства, я бы подумал, что оскорбил стыдливость маркизы де Вильпаризи. Но мне это и в голову не пришло. Мне было хорошо с герцогиней Германтской, с Сен-Лу, с виконтессой де Марсант, с де Шарлю, с маркизой де Вильпаризи, я говорил оживленно, не думая, все, что взбредет в голову.
– Вы собираетесь уходить вместе с моим племянником Паламедом? – спросила маркиза де Вильпаризи.
Полагая, что ей будет очень приятно узнать, что я в большой дружбе с ее любимым племянником, я радостно сообщил: “Он предложил мне пойти вместе. Я в восторге. Вообще, вы даже не представляете себе, какие мы с ним друзья, а со временем – я уверен – мы с ним еще ближе сойдемся”.
Недовольство у маркизы де Вильпаризи сменилось тревогой. “Не ждите его, – с озабоченным видом сказала она мне, – он занят разговором с князем фон Фаффенгеймом. Он уже забыл, что условился с вами. Ну, идите, идите, пока он стоит к вам спиной”.
А я не спешил к Роберу и его любовнице. Но маркиза де Вильпаризи не могла дождаться, когда же я наконец уйду, и я, решив, что ей, верно, необходимо поговорить с племянником по важному делу, откланялся. Рядом с ней грузно восседал олимпийски величественный герцог Германтский. Каждая часть его тела словно говорила об его несметных богатствах, приобретала благодаря этим богатствам особую плотность, как будто для того, чтобы сотворить этого человека, стоившего так дорого, его богатства были переплавлены в один человекообразный слиток. Когда я подошел к нему попрощаться, он из вежливости поднялся со своего сиденья, и я ощутил косную, плотную тридцатимиллионную массу, которую привело в движение, подняло и поставило передо мной прежнее французское воспитание. Мне казалось, что это статуя Зевса Олимпийского, которую Фидий будто бы отлил из чистого золота. Так сильна была власть воспитания иезуитов над герцогом Германтским, вернее сказать над его телом, потому что на его ум она такого сильного влияния не оказывала. Герцог Германтский смеялся, когда острил сам, а если острил кто-нибудь другой, ему было не смешно.
На лестнице меня окликнули:
– Так-то вы меня ждете, сударь?
Это был де Шарлю.
– Не хотите ли пройтись пешком? – когда мы вышли во двор, сухо спросил он. – Давайте прогуляемся, пока я не найду извозчика.
– Вам надо со мной поговорить?
– Да, да, вы угадали, мне нужно вам кое-что сказать, вот только не знаю, скажу ли. Конечно, я понимаю, что для вас это представляет громадный интерес. Но вместе с тем я предвижу, что в моем возрасте, когда начинаешь ценить спокойствие, это может внести в мою жизнь беспорядок, повлечет за собой зряшную трату времени. Не знаю, стоите ли вы того, чтобы я ради вас заваривал эту кашу, я не имею удовольствия знать вас настолько, чтобы принять то или иное решение. В Бальбеке вы мне показались вполне заурядным, даже со скидкой на то, что “купальщик” в туфлях всегда выглядит глупо. Впрочем, может быть, у вас и нет особого желания получить от меня то, что я мог бы дать вам; может быть, мне действительно не стоит беспокоиться, потому что, – говорю вам с полной откровенностью, – мне это ничего, кроме беспокойств, не сулит.
Я сказал, что в таком случае надо об этом забыть. Прекращение переговоров, по-видимому, не входило в расчеты де Шарлю.
– Вы зря деликатничаете, – оборвал он меня. – Побеспокоить себя ради человека стоящего – это очень приятно. Для лучших из нас увлечение искусствами, любовь к старью, к коллекционированию, к садоводству – это эрзац, суррогат, алиби. В глубине нашей бочки мы, как Диоген, мечтаем о человеке. Мы разводим бегонии, подстригаем тисы за неимением лучшего, потому что тисы и бегонии послушны. Но мы предпочли бы тратить время на выращивание человека, если только мы были бы уверены, что он того стоит. Вот в чем дело. Вы должны хотя бы немного знать себя. Стоите вы этого или нет?
– Я никогда не причиню вам никаких беспокойств, – сказал я, – и, поверьте, все, что вы для меня сделаете, будет иметь для меня огромную ценность. Я глубоко тронут тем, что вы удостоили меня своим вниманием и изъявили желание быть мне полезным.
К великому моему удивлению, де Шарлю поблагодарил меня в почти восторженных выражениях и в наплыве дружеских чувств, поразившем меня еще в Бальбеке своим несоответствием резкости его тона, взял меня под руку.
– По легкомыслию, свойственному вашему возрасту, вы можете сказать что-нибудь такое, из-за чего между нами образуется пропасть, – заметил он. – А сейчас, напротив, вы меня растрогали, и я готов сделать для вас то, что в моих силах.
Продолжая идти со мной под руку и говоря мне, хотя и свысока, добрые слова, де Шарлю то задерживал на мне сосредоточенно пристальный, холодно пронзительный взгляд, каким он меня поразил при нашей утренней встрече у бальбекского казино, и даже за несколько лет до того – около розового терновника, в тансонвильском парке, когда он стоял рядом с г-жой Сван, которую я тогда считал его любовницей, то до такой степени внимательно вглядывался в экипажи, проезжавшие мимо нас один за другим, так как это был час смены, что некоторые извозчики, полагая, что их собираются нанять, останавливались. Но де Шарлю отказывался от их услуг.
– Ни один мне не подходит, – говорил он, – не те фонари, не по дороге. Мне бы хотелось, – продолжал он, – чтобы вы меня правильно поняли: мое предложение совершенно бескорыстно, и делаю я его только из благожелательности к вам.
Еще больше, чем в Бальбеке, меня поразило, как много общего в его выговоре с выговором Свана.
– Полагаю, вы настолько умны, что не подумаете, будто я обращаюсь к вам из-за “отсутствия знакомых”, от одиночества и от скуки. Я не говорил с вами о моих родственниках – я полагал, что мальчик в вашем возрасте, выходец из мелкой буржуазии (барон с особым удовольствием подчеркнул эти два слова) должен знать французскую историю. Эти люди моего круга невежественны, как лакеи, и ничего не читают. В былое время лакеями при короле состояли вельможи, а теперь вельможи зачастую ничем не отличаются от лакеев. Но молодые буржуа вроде вас – люди начитанные. Вы, конечно, знаете, как прекрасно сказал о моих родственниках Мишле:[233] “Могущественные Германты представляются мне поистине великими людьми. И что перед ними бедный маленький французский король, заточенный в своем парижском дворце?” О себе самом я не очень люблю говорить, но, может быть, вам уже известно, – на это намекнула нашумевшая статья в “Таймсе”, – что австрийский император, который всегда дарил меня своей благосклонностью и почитал за должное поддерживать со мной родственные отношения, недавно в разговоре, который сделался достоянием гласности, заявил, что если бы около графа Шамборского[234] находился человек, который так же хорошо, как я, знал бы закулисную сторону европейской политики, то графу быть бы теперь французским королем. Я часто думал, что обладаю, – не благодаря моим слабым способностям, а в силу обстоятельств, о которых вы, быть может, потом узнаете, – сокровищницей опыта, чем-то вроде бесценного секретного досье, которым я не считал себя вправе пользоваться в своих личных целях, но на которое молодой человек посмотрит как на драгоценность, когда я через несколько месяцев передам ему то, что собирал более тридцати лет и чем, может быть, только я один и владею. Я имею в виду не роскошную пищу для ума, которую вы получите, узнав некие тайны, а ведь нынешние Гизо[235] отдали бы несколько лет жизни за то, чтобы их выведать, потому что если б эти тайны им открылись, то они стали бы смотреть на некоторые события иными глазами. И я имею в виду не только совершившиеся события, но сцепление обстоятельств (это было одно из излюбленных выражений де Шарлю, и, произнося его, он молитвенно складывал руки, но пальцев не сгибал, как бы изображая их сомкнутостью сцепление не называемых им обстоятельств). Я вам по-новому объясню не только прошлое, но и будущее.