У каждого своя война
Шрифт:
– Мы бы заранее знали. Прошлый раз, когда этих... ну, дезертиров забирали, так они ночью позвонили Феликсу Иванычу и сообщили, что приедут утром…
А тут — здрасьте, не ждали…
В это время дверь открылась, и первым на крыльцо вышел майор, а за ним Феликс Иванович. Руки заложены за спину, голова опущена. Следом за ним шли двое автоматчиков — дула автоматов направлены подполковнику в спину. Сергей Андреевич обратил внимание, что у Феликса Ивановича нет погон на плечах. И это обстоятельство подвело черту всем вопросам. Арестован! Феликс Иванович подошел к «виллису» и остановился, поднял голову и окинул взглядом госпиталь, захламленный двор с кучами мусора, помятыми бочками из-под солярки, два санитарных автобусика с выбитыми стеклами.
– Приветствую, товарищи женщины! — На врачей он даже не посмотрел, сел вперед рядом с шофером-сержантом, захлопнул дверцу, буркнул: — Поехали.
«Виллис» сделал крутой разворот и запылил по дороге мимо полуразрушенных домов районного центра.
Шлейф пыли тянулся за машиной.
– Хотел бы я знать, за что его? — пробормотал Игорь Старков.
– За язык... — ответил Геннадий Шулепов. — Он же, пьяный черт, знает, что молол. При ком попало.
– Прекратите! — резко сказал Сергей Андреевич. — И чтобы ничего подобного больше не слышал! Занимайтесь делом! — и он быстро пошел к двери, скрылся внутри госпиталя…
...До конца войны и даже после победы Сергей Андреевич вспоминал подполковника медицинской службы Копылова, пытался осторожно наводить справки, что стало с Феликсом Ивановичем, жив ли, а если жив, то где находится? Безрезультатно. Феликс Иванович как в воду канул. Наверное, расстреляли или погиб в штрафбате, а может, медленно загибается в одном из бесчисленных сибирских лагерей. Сергея Андреевича просто преследовали слова подполковника, высказанные в том давнем разговоре. И только теперь он стал понимать, даже чувствовать, что говорил тогда Феликс Иванович искренне, высказывая то, что накипело у него в душе, о чем с трудом молчал, и оно вырывалось наружу, только когда выпивал, терял контроль над собой. Как же трудно ему жилось, думал Сергей Андреевич, как же болела и страдала его совесть, если он вслух измывался над собой... Но самое страшное для Сергея Андреевича было в другом — теперь, по прошествии тяжких, кровавых лет, он начал понимать, какая правда была в словах Феликса Ивановича. Не правденка, не правдишка, не правдища, как любил выражаться подполковник медицинской службы, а именно — правда... С особенной силой он понял это, когда жутким смерчем пронеслось над страной «дело врачей». Сергей Андреевич читал газеты, а перед глазами стояло насмешливое лицо Феликса Ивановича, звучал в ушах его голос: «Ну что, насовал я вам чертей в душу? Скажу вам авторитетно — сомнения есть путеводная звезда мыслящего человека по дороге к истине».
Время шелестело над головой Сергея Андреевича, текли день за днем, год за годом, а он, казалось, не замечал этого — он как одержимый писал свой роман. Поклялся самому себе, что будет писать правду, и только правду. А там — хоть на куски режьте! Хоть до конца оставшейся жизни в тюрьму сажайте! Он написал великую правду о войне, о жизни и любви!
...Великий вождь и учитель всех народов помер пятого марта пятьдесят третьего. Несколько дней перед этим в школе зачитывали в актовом зале бюллетени о состоянии здоровья великого вождя, называли, сколько у него в крови всяких там шариков и ноликов. Сам директор читал. Учителя выстраивались вдоль стенки, как на каком-то ответственном смотре. Ученики старших классов были печальны, переживали, а малолеткам — все до лампочки, они с трудом сохраняли серьезность на лицах. Потом — баста, помер! В квартире все плакали. Бабка не верила, всех переспрашивала, даже надела теплое пальто и выбралась во двор, и там всех спрашивала, потом всхлипнула, прижав кончик платка к губам:
– Как же это я, дура старая, его пережила? Господи, куды ж ты смотрел-то? Цельный народ осиротел…
Как же мы теперь без тебя жить будем?
Подобный вопрос задавали себе десятки миллионов людей, страх и растерянность охватывали их — кто теперь будет ими управлять? Кто будет вести к светлому будущему? Кто будет изрекать истины, поучать и наставлять? Наверное, так себя ведут дети, которых во время прогулки в лесу покинула воспитательница. Время спрессовалось, дни и месяцы летели с грохотом и свистом, как камни в горах.
Но были и те, кого при известии о смерти вождя охватила бурная, почти безумная радость, — политзаключенные и уголовные зэки. Амнистия! Слово это витало над страной. И если политзаключенные амнистию не получили, то десятки тысяч уголовников вышли на свободу.
Люба замирала от радости — скоро должен объявиться Борька! Но Борька почему-то не объявлялся и перестал писать, просить посылки.
Весна грянула дружная и жаркая. Уже в мае ходили без пальто. И все как-то утряслось и забылось потихонь ку — расстрел Берии, разгул уголовщины в Москве, когда грабили в переулках среди бела дня. На газетных полосах замелькала улыбающаяся физиономия Хрущева.
Заговорили о беззаконии, о репрессиях, о гибели миллионов невинных людей. Все ужасались и не верили.
Борька не объявлялся. А Сергей Андреич с упорством маньяка писал по ночам роман…
Робка любил эти ранние утренние часы. Потому, наверное, они так часто с Богданом прогуливали уроки.
Друзья выскакивали из подъезда и, как завороженные, останавливались, оглядывая тихий маленький дворик, покрытые росой деревья. Даже на железной, крашенной зеленой краской решетке, отделявшей один двор от другого, были заметны крупные капли росы. Окна в доме почти везде нараспашку, но не слышно голосов, радио или музыки. Почти деревенская тишина. Только с улицы доносился перезвон трамваев. И вдруг в соседнем подъезде хлопает дверь, и слышится гулкий топот шагов — кто-то торопится на работу.
А на крыше противоположного дома, как раз между чердачным слуховым окном и трубой, примостилось умытое, чистое солнце, и его лучи обливали теплым ясным светом голубей, расхаживавших по карнизу. Робка и Богдан закидывали за спины обшарпанные полевые сумки, набитые истрепанными, в чернильных пятнах учебниками, и не спеша шли по тихим пустым переулкам к набережной. К друзьям приходило то мечтательно-торжественное состояние, когда они могли прогулять любые уроки, даже если за это будет грозить смертная казнь. На темной воде покачивалось, вспыхивало солнце. На другом берегу реки поднимались тяжелые темно-красные зубчатые стены Кремля и победоносно сверкал купол Ивана Великого. Робке почему-то казалось, что там должны вот-вот зазвонить.
– Давай постоим... — предлагал Робка, и Богдан, пожав плечами, останавливался, хотя смотреть на мутно-серую воду ему было, честно говоря, скучно. Но раз друг просит... Робка смотрел на глинистую непроницаемую воду и думал, что еще год, ну чуть больше, и он пойдет работать, и заработает кучу денег, и повезет бабку в Карелию, на Онегу. Пусть посмотрит старая, жить-то ей недолго осталось…
– Слышь, Роба, а давай к этой в столовку двинем, а? Пожрем на дармовщинку? — предложил неожиданно Богдан.
– К кому? — не понял Робка.
– Ну, к этой... к Милке. Там такую поджарку дают — обожраться можно.
– Ты что, там был уже? — покосился на него Робка.
– Ну был... — ухмыльнулся Богдан. — А чего? Добрая баба, пожрать дала.
– Ну ты и жук, Володька, ох и жучило! — засмеялся Робка. — Ладно, пошли! Она про меня спрашивала?
– Спрашивала. Где, говорит, твой дружок? Почему ты один заявился?
– А ты что? — допытывался Робка.
– А я говорю — у него бабка хворает…