У каждого своя война
Шрифт:
– Нет, не видел... Мать как-то говорила, что это ее любимое кино.
– А «Багдадский вор»? — не унималась Милка.
– Видел! Моща кино!
– А тебе какие кино больше нравятся, про войну или про любовь?
– Про войну, — признался Робка, — «Константин Заслонов» нравится, «Секретарь райкома»... или вот это — «Королевские пираты» — ух, сила! Мне даже по ночам снилось! Как они там здорово на шпагах дерутся! Мы во дворе потом такие побоища устраивали…
– А мне больше про любовь нравятся... — Она опустила голову, задумалась. — Чего в войне хорошего? Как людей убивают? Так это
– Война — занятие мужчин... — важно произнес Робка. Эту фразу он услышал от историка Вениамина Павловича и почему-то запомнил. Теперь вот сказал к месту. Но Милка глянула на него и рассмеялась:
– Где это ты вычитал? Или услышал от кого?
– Историк наш любит повторять... запомнилось, — смутился Робка.
Милка взяла его под руку, притиснула к себе крепко, пропела грустно-весело:
Робка-Робочка, клеш да бобочка. Белый шарфик, прохоря! Полюбил бы ты меня! —и опять засмеялась.
Вот и пришли. Милка остановилась у подъезда старого четырехэтажного дома.
– Завтра придешь? — спросила она.
– Приду... — Робка носком ботинка поковырял асфальт, сунул руку в карман и достал два рубля с мелочью. — Возьми, пожалуйста, Мила.
– Ух ты какой гордый, — нахмурилась она и вдруг обняла его и поцеловала в губы.
У Робки перехватило дыхание, белый свет померк перед глазами, и он издалека услышал ее насмешливый голос:
Ох, Робка, красавец парень, а целоваться не умеешь! Ведь я тебе говорила, что не умеешь! Чего до сих пор не научился?
А где мне было учиться? — совсем глупо спросил Робка, и Милка хихикнула, зажала себе рот ладонью.
– Ну, со своими... одноклассницами... — весело сказала она.
– Они тоже небось не умеют... — Робка тоже расплылся в дурацкой улыбке.
– Хочешь, научу? — шепотом спросила Милка, прижавшись к нему.
И вновь огненная дрожь пробежала по всему Робкиному телу, и в горле пересохло, и он едва пошевелил шершавым языком:
– Научи…
Она потянула его в подъезд и там, в темноте, обняла изо всех сил и поцеловала. Кепка с головы упала на пол. Милка ерошила его волосы, гладила кончиками пальцев по лицу и прижималась к нему так тесно, что он почувствовал, что ее тело тоже все дрожит. Вдруг она отодвинулась от него и проговорила совсем серьезно:
– Только никогда не думай обо мне плохо... Никогда, хорошо?
– Хорошо... — прохрипел он и теперь сам обнял ее, прижал к себе и стал жадно, ненасытно целовать.
Они несколько раз прощались и все не могли оторваться друг от друга. Обнявшись, разговаривали полушепотом обо всем и ни о чем, как это бывает у влюбленных — все равно, о чем разговаривать, лишь бы слышать голос друг друга. За грязным пыльным окном подъезда медленно серел рассвет. Первой спохватилась Милка:
– Ой, всю ночь процеловались! А мне на работу спозаранку — обещала девчонкам пораньше прийти, уборку затеяли, а то на кухне грязь непролазная и крысы бегают! — она все это выпалила без остановки, чмокнула Робку в щеку и застучала каблучками вверх по лестнице.
Люба тоже не спала, когда заявился Робка. Она перешивала старую отцовскую рубаху. Светила лампа в красном абажуре с мохнатыми кистями, висевшая низко над столом — предмет гордости. Люба купила ее по дешевке на Бабьегородском рынке у какой-то старухи. Уютно стрекотала швейная машинка «Зингер», еще довоенного производства, свет лампы освещал лицо матери, снующие проворно руки. Она вздрогнула и подняла голову, услышав, как щелкнул замок входной двери, потом раздались шаги по коридору, такие знакомые шаги. Вся квартира спала, и потому шаги эти были особен но хорошо слышны. Мать дождалась, когда Робка вошел в комнату, и тут же опустила голову, быстро завертела ручкой машинки. Ровный механический стрекот наполнил комнату.
– Извини, мам... — негромко проговорил Робка от порога. — Я девушку провожал…
– Девушку... — неопределенным тоном хмыкнула мать, странная улыбка появилась на ее лице и какая-то растерянность во взгляде. Собралась обрушиться с руганью, а тут — на тебе... девушку провожал... И не врет, кажется, и голос тверезый, и вид какой-то... чокнутый... Мать, обернувшись, посмотрела на него, спросила: — Есть будешь? На кухне треска жареная на сковородке. Подогрей только.
– Да не хочется что-то... — Робка неуверенно улыбнулся. — Спать хочу…
– Понятное дело, — усмехнулась Люба и снова отвернулась к машинке, завертела ручку, спросила: — Ну что, кончилась твоя учеба, раз по свиданкам стал бегать.
Учитель истории приходил, спрашивал, почему в школу не ходишь? Не тянет, да? Скучно учиться?
– Почему? — Робка прошел к старому кожаному дивану, стоявшему в углу рядом с кроватью бабки, отгороженной ширмой, стал раздеваться. — Директор не пускает.
– Почему это не пускает?
– Велел, чтобы ты в школу пришла. Дневник отобрал.
– Опять что-нибудь нашкодил? — Мать перестала вертеть ручку машинки, посмотрела на сына.
– Да ничего не нашкодил, — покривился Робка. — Кто-то стекло на первом этаже расколотил, а директор считает, что это я.
– Какое стекло? — не поняла Люба.
– Ну, у директора в кабинете... Кирпичом засветили. Так этот кирпич прямо директору на стол упал, — Робка злорадно ухмыльнулся.
– Кто ж эту гадость сделал?
– А я знаю?
– Знаешь, конечно. Или ты это сделал, или знаешь, кто разбил.
– Ну знаю, и что с того?
– Ах, ты товарища выдавать не хочешь? А то, что тебя вместо него в школу не пускают, этому товарищу не стыдно?
– А что он может сделать? Он же не виноват, что директор на меня думает?
– А кто это сделал? — спросила Люба для проформы, потому что и в мыслях не могла допустить, что ее Робка кого-то выдаст. И конечно, услышала то, что и ожидала услышать:
– Не знаю…
– Вот поэтому директор тебя и не пускает, шпану и прогульщика. Зачем тебя пускать-то? Чтоб ты другим учиться мешал? — Люба смотрела на него усталыми печальными глазами. — Не хочешь учиться — не надо, неволить не стану. На завод иди. Или вон на стройку к Федору Ивановичу... Неужто у матери на шее сидеть собрался? А может, воровать станешь? Вижу, тебя на блатную романтику потянуло…