У нас остается Россия
Шрифт:
«Омолаживаться» постепенно превратилось в «омолахтываться», «позавоччу говорить» - не вдруг разберешь, что это «говорить за глаза, за очи», «авидень» - «в один день», одеяло - аджало, медлить - меледить, лента - ленда, пробка - тробка. Особенно пострадали слова-переселенцы чужого происхождения, занесенные позднее купцами, администрацией или экспедициями. По своим местам знаю, что они, слова эти, стоящие как бы поперек горла, неизменно разворачивались в повдоль - чтобы не драло горло. Пиджак - финзак, адъютант - утитант, обсерватория - червотория, тут русскоустьинец не церемонился, излаживая из перелетного слова что-то такое, что здесь и застревало. И когда в речи все это перемешано со старорусским, в речи-то уже и не подозреваемым, когда выговаривается слово на свой лад и стоит в непривычной подчиненности
Но уж когда начинаешь понимать, когда научишься отличать семенную насыпь языка от пустовесу, когда и на слуху вызванивается родовитость слова, так бы слушал его и слушал, пил и пил, как при жажде, его драгоценную сытость. И тогда хочется, чтобы слушали и наслаждались другие, пока не совсем поздно. Ведь немного еще - и отзвучит досельность, и перекроется в русском человеке навсегда клапан, приподнимавшийся время от времени над узким нечувствительным отверстием, сквозь которое доносился связный шепот нашего предка, знающего, что его поймут. А как только некому будет понимать - уже и не скажется.
И как бы не отмерло в нас еще одно чувство, за которым мы и без того плохо следим, да не все и ведаем о его существовании, хотя и составлено оно из всех основных человеческих чувств - видеть, слышать, обонять и осязать дальше собственной жизни.
Послушаем еще русскоустьинца, пока не умолк он. Так не хочется расставаться с его речью. Идти ступью - идти медленно; облай - грубый, скандальный человек; делать назгал, делать в конец рук - делать плохо; заглушки давать - улыбаться; за лишек зайти - перестараться; исток знать - знать причину; наперепучье - наперерез; найдушка-находка; наушую посадить - обмануть; не дай не вынеси - о беспомощном человеке; оптопок - изношенная обувь; огонь угасить - остаться без хозяйки; хозяйство по навильникам пошло - разорилось; папоротки отбить - избить (Чикачев считает, что это от папорозь– в древнерусском наплечник, но есть еще папороток– сустав в птичьем крыле); семилу бить - суетиться; упалой - слабый; ухульничать - клеветать; через говорить - говорить без уважения; сидеть до чуки - сидеть до конца; перешекалдывать - спорить, мешать разговору; басница - сплетница; вара - заварка чая; ересь - ссора; жалеть - любить; зарность - жадность (как оно и было в старину и с жалеть, и с зарностью).
Здесь, в краю вечной мерзлоты, где все еще находят туши мамонтов и стволы берез неподалеку от океана -свидетельство иных климатических эпох, на счастье и удивление до последних дней сохранился и старорусский язык. И когда встречаешь его не в летописях и случайных отзвуках, когда слышишь его наяву, открывается с особенной ясностью, как много вместе с естественным отмиранием случилось в русском языке потерь неоправданных и непоправимых - то, что в Русском Устье было последним отголоском русской языковой и бытовой стародавности. И то чудо, что она донеслась, а нам припомнился слух, чтобы ее понять.
Что быльем поросло, что водой унесло
В прохладный, полосисто освещенный день в начале августа подплыли мы к Станчику - к последнему перед океаном поселению на Колымской протоке. О Станчике я наслышан был из-за часовни. О ней упоминал академик-археолог А. П. Окладников, собиравшийся перевезти ее в Новосибирск, чтобы спасти от непригляда и разорения, о ней же вздыхал А. Г Чикачев: «Надо, надо спасать, пока не сожгли, но как - это не мой теперь район» - он тогда работал на Колыме. Издали-далеко, крутясь в лодке по крутым излучинам, видели мы ее - согнуто-теремчатую под крестом, а как вывернули из-за последнего мыса, то и вся показалась она на невысоком яру, крайняя к северной стороне среди нескольких протянутых по берегу построек.
А постройки эти были - три избы да два амбара, тоже не жильцы на белом свете. Часовенка же хоть и возвышалась еще над ними, но, покосившись, стояла как бы коленопреклонно перед рекой, мертво уставившись в пространства в воде и зелени, куда она сеяла молитвы.
Надо ли удивляться, что брошенное до яви, до озноба и оцепенения способно показать себя мертвым. Тут же оставлено было давно. И оставлено так, будто Мамай налетел. На берегу до дыр рассохлись лодки и карбасы, осыпавшаяся яма едва выдавала остатки ледника, возле одной из изб приткнута заржавленная пила, на «козлы» для пилки накинуто бревешко. В стенах разваленная обиходь, промокшие под сквозящими крышами и окнами одеяла, матрацы, шкуры, в
Здесь я почувствовал осязаемую, как разрушающее давление с неба, тоску. К тому располагала еще и погода. Небо было сырое, волнами нахлестывающее на низкие темные края, солнце изредка процеживалось холодными высветами. И раз за разом налетал, приняв нас за рыбаков, и кричал поморник. Оборванный строй покосившихся крестов над могилами грядой отворачивал от реки и в отдалении шел вдоль нее. Вымочив в болотине ноги, я добрался до кладбища - хоронили и верно по узкому сухому взгорью в строй, но ни голбосов не осталось уже над втянутыми в землю бугорками, ни имен на крестах, ни в спину поглядеть, ни быльем помянуть. Как в лагере. За неделю до того были мы на месте огромного лагеря в устье Колымы, оставившего после себя рядом с развалинами бараков и обрывками колючей проволоки вот так же покосившиеся столбики над безымянными костями. Но там хоть прийти некому, те, пригнанные с виной и без вины, и в землю сваливались под номерами, а для этих тут родина, и их хоронили со слезами. Но и еще, как на ступеньку, спустимся на одно оправдательное «хоть»: тут хоть живых подле похороненных нет, но и там, где есть они по Колыме и Индигирке, всюду одно и то же: оставленность, остуженность, разрыв.
...На катере рыбоохраны мы спускались в низовья - к Русскому Устью, Полярному (он тогда еще назывался Полярным), и последним русскоустьинским летникам вблизи океана. Вместе с нами из Чокурдаха плыли братья Алексея Гавриловича Чикачева - Вениамин и Иван, в широких темных лицах которых давняя подмесь в русскую кровь дала на зависть кость крепкую и общий постав ядреный. Предки Чикачевых по фамилии ходили за песцом и мамонтовой костью на Новосибирские острова (упоминаются как искусные промысловики в начале XIX века), сопровождали туда же, на Новосибирские острова, экспедицию М. Геденшторма, еще раньше вырубали изо льдов судно Дм. Лаптева. В экспедиции Э. Толля снова Чихачев с инициалами Е. Н., три года он ходил в ней проводником, отличился в отыскании кратчайших путей к океанским стрелкам и пожалован был высочайшей наградой. В этой же экспедиции вместе с Толлем плавал Петр Стрижов, прадед Чикачевых по материнской линии, и плавал столь полезно, что его именем названы два острова. Егор Чикачев рубил церковь в Станчике, ту самую, над которой мы только что вздыхали. Дед Чикачевых Николай Гаврилович, по прозвищу Гавриленок, не однажды поминаемый у Биркенгофа за крепкую хозяйственную справу, знал грамоте, в те времена это было у индигирщиков редкостью. Отец - Гаврила Николаевич - в 30-е годы руководил колхозом «Пионер». Родословная не бедная, и складывалась она по делам, в местной истории едва ли не вершинным, заглядывая порой и в российскую историю.
В Станчик на Колымскую протоку мы отвернули на моторной лодке, оставив катер на стрелке. И к вечеру того же дня, вернувшись на катер, вышли на Русскую протоку. Плавание по нижней Индигирке, в отличие от внутрисибирских вод, требует как бы и глаз иных, привыкших к голоземью, умеющих и в нем находить радость.
По времени ночью, но при свете, даже при продравшемся ненадолго солнце, чтоб приветить нас, подошли мы к Русскому Устью. Уютно стояло оно - Индигирка здесь выкручивает полуостров. Заметно подмытый берег, но две постройки, как и зимой, когда я тут был, держатся: изба и амбар давежителя Гавриила Шелоховского. Давно уже нет его, нет и последнего квартиранта по фамилии Свиязов, который долго поддерживал здесь жилой дух в полном одиночестве и, по рассказам, от тоски ни днем, ни ночью не выключал громкоголосое радио. Та же металлическая пластина на стене, обращенной к Индигирке, с фамилиями знаменитых ученых и путешественников, проезжавших через Русское Устье. Но зимой изба была крепче, мы влезали тогда внутрь через окно, чтобы не потревожить в сенцах хлопотавшего там в тряпье горностая, теперь потолок обвалился и дерн с него травенеет на полу, сильно бьет изнутри прелью и гнилью. Так же, как зимой, валяются на берегу перевернутые карбас и ветка, так же разбросанно чернеют бочки.
Три мира, если верить «Влесовой книге», было у древних славян: Явь - мир видимый. Навь - потусторонний и Правь - мир справедливости. Явью от Русского Устья остались вот эти две заваливающиеся постройки из хозяйства Шелоховского, наполовину погрузившиеся в Навь, откуда она и начинается и продолжается полноправно неподалеку сухоступом кладбища. Для глаза на нем мало что осталось: чугунный памятник русскоустьинскому потомственному жителю Алексею Киселеву, привезенный еще в начале XX века из-за далей с далями его разбогатевшими сыновьями, да остатки крестов и голбосов, которые надстраивались над могилами. Кладбище уходило в глубь огибень-полуострова, а «жило» (жилье) тянулось метрах в ста вдоль берега. Печища от изб хорошо заметны еще и сегодня, и по ним, показывающим достаток, даже мне, постороннему человеку, начитавшемуся и наслушавшемуся о Русском Устье, нетрудно угадать, где стоял дом богача Ивана Щелканова и где - «Гавриленка», дедушки братьев Чикачевых. Рядом с ним, с чикачевским родовым теплом, как возданная Правь, одиноко торчит памятник Русскому Устью - сварной металлический лист в виде паруса на коче. Надпись говорит: «Здесь находилось старинное селение Русское Устье, основанное Иваном Ребровым в 1638 году», указанием для которой А. Г. Чикачеву послужила сохранившаяся запись, что в том году тем Иваном Ребровым, шедшим от Яны-реки, срублено было на Индигирке ясачное зимовье с острожком.