У нас в саду жулики (сборник)
Шрифт:
Вылезли, кто попроворней…
Строгость меня извела:
взял разменялся на корни —
и ни листвы, ни ствола.
Зряшно, подземно и слепо,
все свое пряча внутри,
маюсь без краюшка неба
и без полоски зари.
Жизнь ты моя нутряная,
что же ведешь никуда,
роешь, меня зарывая?
Корень – он вроде крота.
Может быть, мог бы покорно
деревцем чахлым цвести, —
да разменялся на корни —
и ни ствола, ни листвы…
Что ж это – страх или подвиг?
Точный расчет или бред?
…А на земле и не помнят:
помер такой или нет.
И еще вот… – и дальше шло еще четыре стихотворения. А после них такая приписка:
Толя, вот, пожалуй, все, что мог выбрать. Здесь особых удач нету. Остальные стихи получше, но для песен вовсе не годятся, да и темы у них не лирические.
Пиши. Обещаю отвечать аккуратно.
Всего тебе доброго, твой Володя.
Желаю удачи.Письмо мне понравилось. За исключением самого начала. Ну, что это еще за «дорогой»? Написал бы просто: «Здравствуй, Толя!»
Но, с другой стороны, ведь даже сам Бабель начинал свои письма Горькому словами «Дорогой Алексей Максимович…». Так что можно и не расстраиваться.
А «Корни» мне пришлись по душе. Я убрал последнюю строфу, и у меня получилась песня.
3Я распахнул дверцу и, прислонив палку в угол, вытащил записную книжку. Я теперь тоже хромой. Конечно, до Варлама Тихоновича мне далековато, но думаю, у меня еще все впереди.
Пропихнув две копейки, я набрал Володин номер, но мне никто не ответил. Может, Володя там уже больше не живет? А вдруг я вернулся с Колымы, а Володе уже забронировали место в телятнике. Неужели наши пути разминулись?Я все крутил и крутил циферблат, а в трубке все гудки и гудки. Как будто у Володи все вымерли. Так ничего и не добившись,
На этот раз лифтерша, потеряв бдительность, меня проморгала, и я, избежав с ее стороны язвительных вопросов, проследовал по направлению к лифту. Наверно, все-таки зафиксировала: выше среднего роста, хромает, в потрепанном плаще.
Я боялся, что уже все опечатано, а мне вдруг открыл сам Володя. Оказывается, он никуда не делся, а номер телефона ему в целях государственной безопасности просто поменяли. В дополнение к моей обшарпанности Володя выглядел тоже каким-то задерганным. К тому же он еще оказался и больной.
Я спросил:
– Ты меня, Володя, не узнаешь?
Володя как-то потусторонне на меня посмотрел и почему-то перешел на «вы».
– Да, да, Толя, узнаю… проходите… вот немного приболел… – потом вдруг увидел мою палку и как будто на миг проснулся. – А что у вас, Толя, с ногой?..
Я отмахнулся:
– Да так… попал в аварию…
Володя снова ушел в себя и, какой-то осунувшийся, опираясь плечом о косяк, зашелся в кашле. Он был в чем-то вроде пижамы, сквозь которую на его груди просвечивались кудрявые волосы. Пальто на этот раз мне пришлось вешать самому.
И я с ним тоже перешел на «вы».
– Я, Володя, ничего нового не сделал, но две ваши песни записал с хорошей гитарой…
Вместо того чтобы заинтересованно закивать «ясно… ясно…», он как-то беспомощно улыбнулся и ничего не сказал. Мы с ним уже прошли в комнату.
Володя опять раскашлялся и подошел к тумбочке. На тумбочке стояли флаконы с лекарствами. Володя на них посмотрел и поморщился:
– Вот… делают уколы… что-то не помогает…
Я даже растерялся:
– Да?.. А я вас хотел пригласить в гости… к другу…
Володя виновато поник и вдруг спросил:
– А вы, Толя, слыхали? Меня ведь теперь не печатают…
Я ответил:
– Да. Слыхал.
Он опять как-то отрешенно на меня поглядел и, вспомнив про мое приглашение, заизвинялся:
– Я бы, Толя, с удовольствием… да пить сейчас нельзя…
В это время раздался звонок, и Володя пошел открывать. И из коридора послышался голосок Володиной дочки. Не той, про которую в песне, а другой.
Дашенька сбросила пальтишко и закричала:
– А нас сегодня отпустили раньше!
(Вот так бы, наверно, закричала и Олечка, я ее уже не видел два года.)
Потом вдруг увидела меня и засмеялась:
– А я вас узнала. Вы – Толя Михайлов. Я ваши песни все время слушаю. Сейчас, правда, магнитофон сломался. Но папа его починит. И мы снова будем слушать. Какой ваш любимый писатель?
Я хотел сказать: «Достоевский», но не успел: вошла пожилая женщина и, поздоровавшись, увела Дашеньку на кухню.
Похожая на Володю, наверно, Володина мама. А Дашенька похожа и на Володю, и на Ларису. Совсем еще малышка, а уже все понимает.(Неужели и Олечка такая же? А ведь Олечка даже не подозревает, что у меня есть песни.)
Володя подошел к стене и достал с полки книгу. Он оживился:
– Мой роман!
Книга называлась «Демобилизация». Издана в ФРГ. А на обложке во весь рост изображен сам Володя.
Володя усадил меня на диван и, ничего не комментируя, протянул мне последний номер журнала «Континент». Наклонившись, у меня в руках развернул и показал свое стихотворение, посвященное Николаю Гумилеву. И я Володю сразу же понял: ведь не зря же ему сменили номер телефона.
За чтение этого стихотворения на Колыме меня бы опять вызвали на собеседование.
Я протянул Володе журнал обратно и встал.
Володя меня спросил:
– Ну, когда теперь будете в Москве?
Я задумался:
– Да не знаю…
Володя вздохнул:
– Жалко… Может, лучше почувствую, позвоню…
Я тоже вздохнул:
– Да. Жалко… – и Володя пожал мне руку.
4Я отвернулся от окна и свесился с полки вниз.
Лена закричала:
– Снег! Смотри, снег!
Соседи пошли умываться, а Лена сидела уже одетая и тоже смотрела в окно. Это же надо: апрель, а все еще снег.
Я засмеялся:
– Подумаешь, снег… Вон, в Магадане, знаешь какая на 1 мая метель…
Лена испугалась:
– А как же я без шапки?
– Ну-ка, повернись, – я снова свесился с полки, – да повернись… – Лена была в цветастом, как у матрешки, платке. Поневоле ею залюбуешься.
…Мы вышли из вагона и пошли искать автомат. К телефону подошла Лариса.
Она сказала:
– Але…
Я сказал:
– Здравствуйте. Это Лариса?
Она мне тоже сказала:
– Здравствуйте.
Я сказал:
– Я приехал из Ленинграда. Помните такого Толю Михайлова?
Она обрадовалась:
– Конечно, Толя, помню. Вам позвать Володю…
Володя тоже обрадовался:
– Да, да…
Я закричал:
– Володя, привет! Это я, Толя… ну, да, из Ленинграда… только что с поезда… Что, что?.. К восьми? Конечно, удобно… Только вот оставим у друзей вещи… Да нет, ненадолго… – и мы с ним снова перешли на «ты».
– Я тебе, Володя, кое-что записал… Ну, как там твой магнитофон… починил?
– Починил, починил… – успокоил меня Володя, – мы тебя ждем…
В гастрономе на Смоленской мы купили наше любимое «Саамо» и еще шоколадный ликер.
Лена вытащила из сумочки зеркальце и причесалась. Она все переживала, что у нее вместо шляпки платок. Я поправил в сумке бутылки и дотронулся до коробки с кассетой. Это мой Володе подарок.
У покалеченного в магаданском бараке «Романтика» теперь заниженная скорость. И если на него записать песню, то при воспроизведении на «Астре» скорость, наоборот, увеличится. Но я даже доволен: уж больно мои стенания тягомотные. А всего я записал примерно сорок текстов и часть из них в содружестве с Юриком Ушаковым.
Юрик Ушаков – студент, и я его откопал на тусовке в «Меридиане» (приволок им записанный на пленку свой плач, но они даже и не стали мои мелодии слушать. «Это, – поморщились, – вообще не песни». Зато Булат Шалвович почему-то сразу же захотел их себе записать и даже рванул за своим «Грюндиком».)
Сначала все шло как по маслу (ему – налью, а сам под его аккомпанемент заливаюсь), но постепенно Юрик стал терять свой «моральный облик». Бывало, надыбаешь червонец и устраиваешь ему ресторан прямо на дому: обычно я покупал две бутылки «Айгешата», он еще тогда стоил два пятьдесят семь, уж больно его Юрик уважал, ну, а на закусь – пошехонского сыру или краковской колбасы, а вместо запивона – «апельсины из Марокко». И самое главное, чтобы Юрик не перебрал. И вот бывало обидно: только мы с ним разойдемся (а Юрик, надо отдать ему должное, работал без дураков) – как он вдруг уронит на плечо подбородок – и «на подушечку». Какое уж тут после этого пение!
И тогда я решил найти гитариста через Ленгорсправку, смотрю, на стенде объявление; какая, думаю, ему разница – меня учить не надо, пускай лучше мне поаккомпанирует, а я буду ему платить, как за урок; и по телефону все ему объяснил, но он почему-то так возмутился, что в сердцах на меня чуть не наорал: оказывается, в свое время он аккомпанировал аж самому Штоколову! – а я тут со своими «трень-брень». Так что пришлось отыскать салагу из музыкального училища и платить ему пять рублей в час (зато без «Айгешата» и апельсинов). По сравнению с Юриком, конечно, фуфло, но и на том спасибо.
5Хоть мы и ехали на такси, но все равно опоздали. Я думал, еще только восемь, а уже половина десятого.
И не успели захлопнуть лифт, как чуть не столкнулись с вышедшей из Володиной квартиры парой. Мы разминулись, и они уже спускались по лестнице.
Оказывается, Войнович с Сарновым. Все ждали Володиных песен да так и не дождались.
Я даже вскрикнул:
– Как Войнович!!! – и чуть было не рванул за ними вслед.
Но Володя меня остановил и объяснил, что Сарнову надо еще погулять с собакой.
…Мы с Володей обнялись, и я познакомил его с Леной.
Лена застенчиво улыбнулась и протянула Володе руку. Она сказала:
– Очень приятно…
Володя огорчился:
– Дашка теперь расстроится. Все не ложилась, все ждала Толю Михайлова…
И убежал, скорее всего в комнату к Дашеньке. Но Дашенька, похоже, уже спала. А завтра как ни в чем не бывало пойдет себе в школу. А потом прибежит и, такая счастливая, выпалит:
– Папа, пятерка!
Интересно, а учителя, наверно, тоже все знают. Что ее папа – «враг народа».
Володя между тем возвратился и подтвердил:
– Спит… жалко будить… ну, ладно… ничего… проходите…
И познакомил Лену с Ларисой.
На Ларисе были кремовые брюки и зеленый в полосочку свитер. А поверх свитера еще медальон.
Лена мне потом сказала, что Лариса очень современная. И в особенности Лене понравилась у нее фигура. Как-никак, а все-таки уже за сорок. Доставая фужеры, Лариса присела на корточки, и Лена ей даже позавидовала. Самой Лене так нипочем не присесть. Лена говорит, что у Ларисы фигура, как у девушки.
Лариса привезла с кухни уже знакомый мне на колесиках столик. На столике в окружении тарелок с закусью стоял графин с водкой. Я вытащил из сумки бутылки и присоединил. Кассета уже стояла на магнитофоне, и Володя наполнил фужеры.
Я предложил:
– Ну что, будем слушать или сначала выпьем?
Лариса закричала:
– Давайте и то и другое… Володя, включай! – и я запел «Тихого карлика».
Володя меня похвалил:
– Какой у тебя, Толя, красивый тембр голоса…
И Лариса Володю поддержала.
– Да, Толя, у вас, действительно, очень красивый голос… Вот бы такой Володе.
Я засмущался:
– Да при чем тут мой голос… – И Лариса предложила за мой голос тост.
…Володя поставил фужер на место и, скомкав салфетку, бросил ее на поднос.
– Мне, конечно, приятно, что песни на мои слова, но хотелось, чтобы меньше было меня… и больше Толи Михайлова…
Я возразил:
– Как это больше Толи Михайлова… ведь слова-то твои.
Но он не согласился:
– Ну, и что же, что мои? Ты должен мои стихи мять… ломать… ты должен их терзать… как женщину…
При этих
Она с гордостью посмотрела на Володю и заулыбалась:
– Мужчина должен быть сильным!
Я спросил:
– А как же Окуджава?
Володя возмутился:
– А что Окуджава?! Стихи у него слабые. Голоса нет. На гитаре играть не может. А все вместе – ничего и не скажешь – гениально… Помню, как-то в редакции… смотрю… на столе бумаги… читаю… что-то дверь… метель… Я ему говорю: Булат, что это за стихи? Графоман какой-то… Ну, он ничего не сказал… убежал… А после слушаю… песня… гениально…
Лена посмотрела на Володю:
– Вот… послушайте… – я как раз пел самое ее любимое..
« На заливе, на пляже, – я уже чуть ли не плакал, – ветер вдоль-поперек. Как уснувшая стража, заколочен ларек…»
– Это Глеб… – я опять повернулся к Володе, – узнаешь? Глеб Горбовский…
… Одна сторона пленки закончилась, и, выключив, я все еще колебался.
И все-таки спросил:
– А ничего, я еще записал на стихи моего товарища?..
Володя закивал:
– Конечно, конечно…
Я перевернул кассету и, открутив конец пленки, прицепился к бобине. Но бобина оказалась щербатая, и пленка из нее так и норовила выскользнуть. Но вот, наконец, зацепилась, и я снова нажал на клавишу.
Лариса захлопала в ладоши:
– Все. Слушаем.
Володя обхватил ладонями скулы и, уставившись в половицу, застыл.
Лариса сидела в кресле и смотрела на кофейник. Кофейник стоял на подносе, а рядом в стеклянной вазе лежал недоеденный кусок торта. Наискосок от недопитого фужера сиротливо просвечивал уже пустой графин. В плетеной корзине на фоне печенья «Садко» желтели хрустящие хлебцы.
Лена пристроилась на тахте и смотрела на магнитофон. На магнитофоне крутилась кассета, и на приемной бобине колесико пленки становилось все толще и толще.
« Стоит кругом затишье. Студеный ветер стих. Лишь изредка задышит с равнины белый стих », – спел я последнюю строчку, и наступила тишина.
Володя разжал на висках пальцы и встал. Потом снова сел. Он сидел и молчал.
(Наверно, так потрясен, что все еще не может прийти в себя.)
Я спросил:
– Ну, как?
Его как будто прорвало:
– Ужасно.
Я не понял:
– Что ужасно?
Володя отрезал:
– Все.
Потом подумал и повторил:
– Все, что я здесь услышал.
Лена повернула ко мне голову и улыбнулась. Она пыталась меня поддержать. Лариса сидела в своем кресле и все разглаживала на себе свитер.
И как-то все еще не верилось:
– Да?.. – и мне вдруг захотелось встать и уйти.
Володя все сидел и молчал, и тут его прорвало уже не на шутку.
– Да это еще хуже, чем Долматовский… того хоть можно понять… а это… – и в каком-то бессильном негодовании даже махнул с досады рукой, – да это просто преступление перед поэзией!
Преступление?!. Это уже что-то новое. Такого я Володю еще ни разу не слышал.
Я закричал:
– Да в чем же… в чем же… преступление?!
Володя даже вскочил и от волнения открыл сначала рот, и там, во рту, как будто засорилась раковина. Или попало не в то горло.
Конечно, Володю можно понять. Сам все выворачивает, корчует, а тут вам, пожалуйста, птичка… Да какое он имеет право?! И чем он это право заслужил?!
Володя уже чуть ли не задыхался.
Он закричал:
– Ну, вот… есть масса… масса поэзии… хорошей… плохой…посредственной… но всегда… всегда хоть одна строчка… но запоминается… а здесь… ни одной… ни одной строчки… которую бы захотелось запомнить… здесь мне любая строчка… любое слово… ничего не дает…
Тут он еще раз задумался и после паузы уточнил:
– И никому ничего не дает!
Это было для меня так неожиданно, что я чуть было не залепетал, как тогда у Шаламова, но только не «Варлам Тихонович… Варлам Тихонович…», а «Володя… Володя»…
Уж лучше бы, как Варлам Тихонович, схватил бы меня за шиворот и со словами «Только через Союз писателей! Только через Союз писателей!!!» показал бы мне трясущимся пальцем на дверь.
Я закричал:
– Ну, давай… давай конкретно… докажи!
Володя даже не моргнул:
– А чего там доказывать… ну, как там… как там у него… про Серебряный Бор…
При этих словах Лариса на своем кресле насторожилась и как-то даже вся напружинилась. Как будто для прыжка.
И на тахте Лена тоже насторожилась. Но только совсем по-другому. Даже не насторожилась, а просто приготовилась. Точно к удару кнута. Или к пощечине. Она мне хотела помочь, но силы были слишком неравные.
Я закричал:
– « Бор Серебряный. Литые сосны ».
Володя меня перебил:
– Стоп, стоп. Почему Бор Серебряный, а не Серебряный Бор? Ну, почему?
– Что – почему? – я Володю не совсем понимал. – Ну, что – почему?
Но Володя стоял насмерть:
– Почему Бор Серебряный, а не Серебряный Бор?!
– Да потому что не Серебряный Бор, а Бор Серебряный.
Володя стал объяснять:
– Когда мне говорят вместо Серебряного Бора Бор Серебряный, то я дальше жду откровения… ну, например… не Петроградская сторона, а сторона Петроградская…
И я его снова не понял:
– Ну, и что?
– Как, ну и что? – и теперь не понял меня уже Володя. – Ну, например… жизнь наша… блядская… а что там у него?
– А у него, – я даже засмеялся, – а у него «Литые сосны».
Володя поморщился:
– Литые сосны… ну, и что? А мне неинтересно.
Я удивился:
– Но почему?
Володя отрезал:
– Неинтересно – и все.
Лариса закричала:
– Ну, давайте дальше…
Я закричал:
– Быль сиреневую латает солнце…
Володя поморщился:
– А почему сиреневую?
Я замахал руками:
– А как же у Пастернака… помнишь… там у него… как это… про грозу… « и в полдень лиловы глаза и газоны, и пахнет сырой резедой горизонт » ?..
Володя опять возмутился и тоже перешел на крик:
– Пастернак!.. – его возмущению, казалось, уже не было предела. – Да это… да это же… тайна…
Лариса снова заторопила:
– Ну, давайте, давайте дальше!Я заорал:
– « Глушь наваливается, лучась, проговариваясь, шепча».
Володя засомневался:
– Это в Серебряном Бору глушь?
Я насупился:
– А что, не похоже?
Лариса насупилась:
– А я вообще не люблю описания природы… Что это такое? Пейзажики… Правда, Володя?..
Володя не согласился:
– Нет, почему же… но должна… – он все никак не хотел слезать со своего конька, – но должна же быть тайна…
Лариса повторила:
– Да. Не люблю.
Я огрызнулся:
– А как же Пастернак?
Лена ласково на меня посмотрела и прошептала:
– Успокойся.
Лариса поглядела на свои ногти и снисходительно улыбнулась:
– Ну, Пастернак, Толя, это совсем другое дело. У Пастернака, Толя, за пейзажем… ну, как бы это вам объяснить…
И вдруг как будто перетасовала все карты:
– К чертовой матери пейзажики! – и с этими словами как-то вмиг напружинилась. И голос при этом сделался у нее какой-то чеканный, почти металлический; наверно, ей даже и самой понравилось, такой пируэт: сначала все так нежно, гладко… и вдруг потом раз – и к чертовой матери!!!
Уже было решила: ну, все, посылаю в нокаут! Но в последний момент все-таки передумала и вместо «хука» протянула мне руку помощи.
– Стихи этого поэта, Толя, может, и неплохие, но в них за пейзажем… не чувствуется мысли. Верно, Володя?
И, точно преодолевая не совсем приятную болтанку, Володя тоже пошел на снижение.
– Ты, Толя, на меня не обижайся. Мне твои песни очень нравятся. Да и поэт этот, конечно, незаурядный… И книжку свою он еще издаст. Вот посмотришь. И не одну. А две… три… пять… С такой поэзией всегда можно прибиться к какому-нибудь берегу… Но как поэт я все-таки не могу его включить в десятку… – и тут он стал перечислять, – Пастернак… Мандельштам… Ходасевич… Нет, не могу… – и закончил свое перечисление Слуцким.
Я его перебил:
– Понимаешь, Володя… ты не подумай… ты для меня все равно… – я все никак не мог подобрать нужного слова, – ты для меня остался… – и я встал.
И Лена тоже встала. Она мне прошептала:
– Успокойся…
Я предложил:
– У тебя, Володя, есть ножницы?.. Давай, мы эти песни на слова моего друга просто отрежем. И тогда они не будут тебя раздражать.
Володя уже успокоился совсем. Он засмеялся:
– Зачем же отрезать? А может, кому-нибудь из наших друзей понравятся…Лариса склонилась на Володино плечо и с какой-то лукавинкой сделала мне реверанс:
– А может быть, Толя, мы еще и сами послушаем повнимательнее… Вы не огорчайтесь…
Лена меня уже чуть ли не поглаживала:
– Ну, успокойся, успокойся…
И так они до сих пор и стоят у меня перед глазами. Володя и Лариса.
Лариса такая нежная и томная. Жена поэта. А Володя хотя и бородатый и мужественный, но все равно он беспомощный и добрый. Поэт.
Он мне наговорил целую бочку арестантов. А я все равно верю не словам, а Слову.
Потому что я ему верю в его «Заполночи». И еще потому, что так все-таки хочется дождаться рассвета.Русская крепость
1
Горбовский открыл мне в трусах. Когда я к нему позвонил, он в это время, оказывается, одевался. Глеб стоял в одном носке и деловито просовывал ногу в штанину.
Я промямлил:
– Глеб… – и запнулся. Потом поправился, – Глеб Яковлевич… – и замолчал.
Нога, на которой стоял Глеб, теперь была вторая. А над коленом первой синела татуировка.
Я хотел разобраться в ее содержании, но, покамест вникал, Глеб уже успел штанину надеть.
Он меня пригласил:
– Заходи! – и мы с ним прошли на кухню.
Я удивился: тахта. На столе из пишущей машинки торчал чистый лист бумаги. В углу под раковиной выстроилась целая батарея пустых бутылок из-под кефира.
Глеб перехватил мой взгляд и, похоже, передо мной оправдался.
– Надо бы сдать… Все никак не соберусь…
Я сказал:
– У меня песни. На ваши слова. Две пленки.
Он огорчился:
– Пора бежать. А завтра не можешь?
Я обрадовался:
– Могу. А во сколько?
Он спросил:
– Ты работаешь?
Я признался:
– Да нет. Я только переехал. Поменял. Москву на Ленинград.
Он удивился:
– Да? Странно. Ну, давай часов в двенадцать. А то вечером дела.
Тут он вдруг вспомнил, что стоял, когда я вошел, в трусах, и снова как будто оправдался.
– Да. Потолстел. Старый уже стал. Сорок лет.
Я поддакнул:
– Да. Я тоже думал, моложе.
Он усмехнулся:
– Старше Евтушенко.
Мы с ним вернулись в коридор. Я надел ушанку и уже собрался уходить. Он улыбнулся и вдруг протянул мне руку: