У нас все хорошо
Шрифт:
Суббота, 6 августа 1938 года
Рихард в Нижней Австрии, он едет по лесистой местности и направленным светом фар нащупывает то пропадающую, то надвигающуюся на него кромку дороги, маневрируя на каждом перекрестке по разбитой проезжей части. Ему хотелось бы знать, куда подевались все указатели, и кто перевернул те немногие, что остались, и зачем платить налоги, если на дорожную разметку нельзя положиться, и станет ли все при новой власти лучше — и дороги шире, и луна светлее, и ориентация более перспективной. Под давлением новых превосходящих сил сместились даже границы мечтаний: наступает эра великого рейха, империи порядка и справедливости. Ну да, думает он, представить себе можно все что угодно, даже самое невероятное, но нужно исходить из того, что есть в действительности, почему он и не очень верит заверениям национал-социалистов. О том, чтобы хотеть верить, пока и речи не идет. Умнее было бы (по крайней мере желаемый эффект был бы достигнут с большей долей вероятности), если бы он не позволил так быстро уговорить себя вновь пойти на такого рода собрание. Хотя по причине случайного нахождения в этих местах в командировке отказаться тоже было довольно сложно. Напрасные поиски неубедительно звучащих отговорок лишь смутили бы его, поэтому он и согласился, недолго думая. Конечно,
(Спокойно!)
— И где конкретно это будет происходить?
Он последовал за представителями Нижнеавстрийского крестьянского союза в Ратцерсдорф, — точка на карте севернее Санкт-Пёльтена, где, как говорят, нечего опасаться провокаций со стороны местных властей. А все ведь финансовые проблемы, чтобы оказать поддержку семьям единомышленников — сторонников христианского социализма, которых после вступления германских войск отправили в Дахау, и никто теперь ничего не может сказать про то, когда их выпустят. Рихард пообещал сделать весомый денежный вклад, и поскольку после этого обещания без него спокойно можно было обойтись, его никто и не удерживал, когда он попрощался, даже не допив пива. Это ему не понравилось. По крайней мере, парочку вежливых слов в знак благодарности в свой адрес он бы с удовольствием выслушал.
А то вот блуждает уже полчаса в ночи по незнакомой местности, между маленькими, зажатыми лесными просеками деревушками без намека на уличное освещение (какой замечательный рыночный потенциал, приходит ему в голову). Дома выскакивают на свет, словно зайцы, и исчезают опять в темноте, где на расстоянии вытянутой руки уже ничего не видно. Никакого намека на местных жителей, ни души, все уже спят. У Рихарда болит поясница, он наваливается верхней частью туловища на руль, вытягивает шею, чтобы взгляд не отставал от стремительных фар. Когда на одном большом перекрестке свет вдруг выхватывает из темноты указатель на Кремс, а не на Санкт-Пёльтен, он, потеряв терпение, поворачивает в ту сторону и приезжает в Вену только к полуночи.
Не спит лишь Фрида, няня (она же служанка по дому и девочка на побегушках). Она сидит на кухне у стола с алюминиевым покрытием и пишет письмо. И пока она выводит свои закорючки, она бормочет себе под нос каждое слово, слог за слогом. Рихард на лестничной площадке, со шляпой в руке, вывернув шею, пытается разобрать отдельные слова из этого бормотания, доносящегося до него. Он напряженно вслушивается и понимает, что, оказывается, можно иметь противоречащие друг другу помыслы: не обманывать Альму, пройти на кухню и попросить няню дописать письмо потом. Он вспоминает, как перед его отъездом во второй половине дня Фрида расстелила в саду одеяло и разлеглась на солнце, чтобы на природе наверстать те часы сна, которые она недобрала ночью. Она мазала лицо кремом, и пока она этим занималась, Рихард смотрел на нее, ее короткие темно-синие штанишки, пеструю майку с поперечными полосками, белый, завязанный с двух сторон узелками платок на голове. Спереди из-под платка выбивалась часть рыжих волос, предмет гордости этой особы, справа узелок платка раскачивался около упругой груди Фриды. Сейчас, когда он думает об этом, ее соски кажутся ему похожими на два сморщенных торчащих глаза, которые гневно преследовали его днем на окольных дорогах в Ибс и по пути в Ратцерсдорф.
Что происходит? Да то же, что в последние месяцы происходило слишком часто: заместитель директора управления городских электросетей дискредитирует себя связью с этой девахой. Доктор Рихард Штерк, под сорок, в силу занимаемой должности и заслуг вполне уже зрелый человек, знающий о своей слабости, не в состоянии положить этому конец. Он не может отделаться от нее, хотя уже самое время. Как только он принимает решение, что это будет точно уж в последний раз или только что было, его сразу охватывает тоска по тому мгновению, когда он вновь набросится с поцелуями на эту по-детски пухлую толстушку из винодельческой деревни. Ему и хочется, и колется, как сейчас. Уже с теплым, грубым платьем Фриды в одной руке, он, внюхиваясь в ее подмышки, поглаживает другой рукой жирок там, где в него врезается бюстгальтер (красный лифчик, спереди немного светлее, чем сзади), а когда он расстегивает его и белые груди Фриды вываливаются наружу, сама она начинает монотонно призывать на помощь всех своих двенадцать сестер и братьев, причем поименно, и тогда он решительно отрекается от нее, что такая же святая правда, как и то, что вот он стоит сейчас здесь, чтобы незамедлительно и так же решительно овладеть ею. Он поворачивает ее, она с готовностью наклоняется вперед, и летняя ночь, и стрекотание кузнечиков, и запахи кухни, и стук мухи по стеклу, и… и… и блестящие в своей непристойной влажности бока Фриды, ее прогнутая спина под лампой на потолке и гаснущий блеск тела, когда Рихард наклоняется вперед, чтобы потискать большие груди Фриды, а потом руками в сторону и немного вверх ее ягодицы. Фрида кусает себя в правое запястье, потому что у нее вырывается стон, когда он с силой и стремительно проникает в это блаженно теплое, запрятанное под жесткими волосами лоно, обуреваемый переполняющей его похотливой страстью и терзаемый не менее сильным раскаянием. Его тревожит предчувствие, что похоть быстро пройдет, а раскаяние останется. Раскаяние остается и не покидает его и тогда, когда он, задерживая дыхание, укладывается в постель рядом с Альмой. Оно не проходит даже с пеной для бритья, которую он соскребает утром с лица, сверлит у него в животе, пока он звонит по телефону и сообщает, что не придет сегодня на работу, потому что результаты командировки может с таким же успехом подытожить и дома. Это даже соответствует действительности, хотя нормальным образом не дает ему права не являться на работу. Более того, эти выходные он решает провести с детьми и Альмой, а заодно найти способ, как незаметно прекратить все то, что и начинаться не должно было. Он не собирается проводить остаток своей жизни столь беспорядочно и нечистоплотно, такое даже в страшном сне не может привидеться. Часто он испытывает к самому себе отвращение, но не только к себе, а и к Фриде тоже, из-за нее у него столько неудобств, что даже в собственном доме он не может свободно перемещаться из комнаты в комнату. Я не должен вести двойную жизнь, внушает он сам себе за обедом. Для верности он повторяет это несколько раз, скандируя с каждой ложкой вегетарианского супа-лапши: я не должен вести двойную жизнь. А в конечном итоге он не знает, пугает ли его эта идея или — что еще хуже — льстит, поскольку подобная двойная жизнь вот уже пять с половиной месяцев, с конца февраля, прекрасно сходит ему с рук, лучше (хотя и не легче), чем он мог предположить.
До сих пор Альма делала вид, что у нее нет никаких подозрений. Про позднее возвращение Рихарда домой накануне
Тринадцатого марта, в день, когда начали входить германские войска, в воскресенье утром Рихард был поднят с постели полицией и доставлен в комиссариат на Лайнцерштрассе. У него забрали ремень и шнурки от ботинок, не вернув ни того ни другого, когда днем перевозили его за собственный счет на такси в полицейскую тюрьму на бульваре Елизаветы, где продержали несколько часов под надзором, если можно так выразиться, в катастрофически переполненной камере, что он воспринял как угрозу; в камере ни на минуту не затихал спор: коммунисты спорили с христианскими социалистами, а христианские социалисты с социал-демократами, в свою очередь социал-демократы с коммунистами по вопросу, на чьей совести лежит то, что случилось сегодня с любимым отечеством. Больше всего Рихарда беспокоило, что у большинства мужчин были и ремни, и шнурки в ботинках, правда, у некоторых был разбит нос или губа или имелись другие, менее заметные повреждения на теле. Под глазами синели круги цвета распустившихся фиалок, прихлопнутые дверцами такси пальцы почернели. У тех, кто не спорил, настроение было подавленное, и Рихард был самый подавленный из них, потому что у него не было бойцовского опыта гражданской войны в феврале тридцать четвертого, как у большинства присутствующих здесь, и он был совершенно не знаком с подобной ситуацией. С усиливающимся страхом готовил он себя к первой ночи под арестом, которая так и не состоялась, потому что вся эта акция, по крайней мере в его случае, была актом запугивания. После краткого ночного допроса имперским чиновником Третьего рейха, у которого нелегалы проходили по отдельному списку, Рихард подписал одно из сложенных стопкой клятвенных многостраничных обещаний, содержание которого ему объяснили по-немецки коротко и ясно — от него ожидают больше никогда не заниматься политикой. Как будто он когда серьезно занимался ею. После этого его отпустили домой. Он помнит лишь, что по всей форме распрощался с чиновником и тихо прикрыл за собой дверь, словно внутри кто-то лежал при смерти. На лестничной клетке он встал по стойке «смирно» и, исполненный достоинства, насколько ему позволяли незашнурованные ботинки, стал спускаться по широкой каменной лестнице. То, что у него пронеслось тогда в голове, потом быстро рассеялось, но чувство столкновения с гигантской государственной машиной осталось у него в памяти: словно каждая ступенька, на которую он давил своим весом, готова была запустить в действие некий механизм, в результате чего незамедлительно последовал бы новый арест, а может, и удары по лицу. Он чувствовал, что за ним наблюдают и даже преследуют его, и, несмотря на неприятное отсутствие некоторых частей его туалета, он не решился взять такси, чему, собственно, не было разумно объяснимых причин. Разве если, что все водители такси казались ему представителями Великой Германии. Он предпочел долгую езду на городской электричке, сел в задний вагон и даже там, трясясь на стыках рельс от непонятного страха, подумал, насколько внешне призрачно его внезапное освобождение, хотя с тех пор никакого дальнейшего беспокойства с ним так и не приключилось.
Выйдя с приятным ощущением после обеда на веранду, он стучит, проходя мимо, по барометру, успокаивая себя уговорами, что в случае чего переедет обратно в пригород, на то он и богатый человек, и будет наслаждаться семейным уединением. Он прихватывает с дивана подушку, в другой руке скучнейшие мемуары Генри Форда, которые он не может осилить вот уже несколько недель, равно как и сегодняшние австрийские газеты, теперь это почта рейха, и выходит в сад. В носу щекочет, он окидывает взглядом газон и пытается смотреть глазами счастливого отца семейства на разбросанные повсюду игрушки и ставшие слишком узкими для детской коляски садовые дорожки и укатанную по их краям траву. Ингрид вскоре уже будет ходить самостоятельно, а самое главное, ее не придется возить по саду, как сейчас, укачивая, чтобы она заснула. Езда коляски по дорожкам портит их окончательно. Возможно, свою лепту внес и педальный автомобильчик, выигранный Отто в детской лотерее в прошлом году, из которого он уже скоро вырастет. Если бы Отто хотя бы не ставил его вечно посреди площадки перед воротами, этот сорванец. Рихард смотрит в его сторону, мальчишка с кошкой в руках лениво лежит на теплых каменных плитках в беседке, увитой декоративной фасолью, и ковыряет в носу.
— Пришлешь мне открытку? — спрашивает Рихард.
— Я? — поднимает голову Отто.
— Знаешь откуда?
Отто снова глядит на него и вытирает пальцы о кожаные штаны с вышитыми на правой ляжке эдельвейсами, кожа издает скрипучий звук. Отто замер, обдумывая, насколько верной была его реакция, потом он опять гладит кошку, что при его сопливых пальцах кажется ему более безобидным.
— Сверху, — говорит Рихард. — В жизни можно подняться вверх или упасть вниз. Когда ты на самом верху, то можешь парковать свою машину поперек въезда в ворота. Вот что я имею в виду.
Рихард опять смотрит на площадку перед воротами, где появляется Фрида, она толкает перед собой детскую коляску, совершая круги вокруг дома. Рыхлый грунт хрустит и скрипит под большими резиновыми колесами. Вот сейчас коляска достигнет возле фигурки ангела-хранителя, установленной здесь матерью Рихарда во время войны, садовой дорожки и, покачиваясь, въедет на плитки.
— Она уже заснула? — спрашивает Рихард.
Фрида качает головой.
— А почему ты не пойдешь с ней в парк?
Фрида заливается краской и наполовину руками, наполовину животом нажимает на дугообразную ручку коляски, чтобы немного ее покачать. Рессоры скрипят, требуют смазки.