У нас все хорошо
Шрифт:
Жалость к этому дрозду запомнилась Ингрид сильнее, чем скорбь по Отто. Может, потому, что Отто часто уезжал из дома, в лагеря или с гребцами на каноэ. Может, потому, что в ту весну события обрушивались одно за другим, наслаиваясь друг на друга, и, поскольку скорбь по Отто была постоянной, эту боль, оглядываясь назад, нельзя отделить от всего остального. Красноармейцы шагали по улицам сомкнутыми рядами, пели меланхолические песни, за ними ехал обоз, груженный коврами и перинами, поверх восседали восточные женщины в гимнастерках. Большой отряд солдат несколько недель квартировал на нижнем этаже. Потом въехали еще и британские офицеры, и места совсем не осталось, хоть плачь. Нехватка еды, купанье в пожарном пруду, свалка отбросов, санобработка дустом. Когда привозили пленных, Ингрид то и дело бегала посмотреть, не окажется ли среди них Отто. А
И Петер. И Петер. И Петер.
Сердце, чего ж тебе еще надо?
И вот, удобно оседлав верхом каменную оградку, что в Хитцинге было бы немыслимо — а так у Ингрид есть где разложить учебник по анатомии, в котором она, однако, не очень-то далеко продвинулась, — она ждет своего возлюбленного. Она сидит в этот пасмурный полдень, сняв синюю вязаную кофту и положив ее позади себя, чтобы она оказалась под головой, если ей захочется откинуться, как уже бывало. От чтения и свежего воздуха клонит в сон, она зевает, но сопротивляется — и сонливости, и нарастающему чувству покинутости, которое подтачивает ее настроение. Минуло утро, наступает день и постепенно набирает обороты. Заслышав тревожные гудки, Ингрид представляет себе аварию, кювет, звон разбитого стекла и картинки из анатомического атласа. Терпение ее кончается, досада, что Петер не появляется, тоже проходит, она простит ему все, лишь бы только был цел и невредим.
В два часа она наконец слышит характерное тарахтенье и поворачивает голову. Машина, старенький «моррис» из оснащения британской армии, въезжает в поле ее зрения, маленький комби с фермерским кузовом и створчатыми дверцами в задней части, которые надо приподнимать, чтобы они закрылись. Старательно объезжая выбоины, машина ползет вниз по улице. Когда она со скрипом и скрежетом сворачивает к воротам, волна счастья перекрывает все тревоги Ингрид.
Она говорит в открытое боковое окно:
— Где ты так долго пропадал? Если бы ты знал, как я рада, что ты приехал.
Петер выходит, они обнимаются. Ингрид не намного ниже его. Они прижимаются друг к другу бедрами, Петер обеими руками притискивает ее ягодицы. Через некоторое время он отстраняется, гладит ее щеки, указательным пальцем приподнимает ее подбородок, чтобы всмотреться в лицо. Она чувствует запах машинного масла на его руках. Это оттого, что на бензоколонке он всегда чистит себе ботинки промасленной ветошью.
— Фу, от тебя воняет, хоть нос затыкай.
Еще один поцелуй (от которого у нее перехватывает дыхание). Потом Петер сжимает левую грудь Ингрид под гладкой тканью ее платья, с этой лукавой (от которой дрожь пробирает) улыбкой, и говорит:
— Никак, у тебя грудь подросла за время моего отсутствия.
— Разве что от скуки.
Этот прирост, в отличие от прироста объема ее живота, можно было бы расценивать положительно.
Они смеются. Петер растирает свои колени, затекшие после долгой поездки. Он идет к воротам, по пути доставая из кармана брюк связку ключей. Ключ со скрежетом и визгом поворачивается два раза в висячем замке. Ингрид спрашивает, как он доехал. С грохотом вытягивая цепь из проушин ворот и разводя створки в стороны, Петер сообщает, усталый и счастливый, что опоздал потому, что вечером накануне у него лопнуло колесо в районе Фёкламаркта.
— Врагу не пожелаешь. Такой взрыв! Треск и шум! Черт знает что! Мне показалось, что взрывная волна аж внутрь машины достала.
Он втягивает голову в плечи.
У него изящные, но в то же время мужественные черты, упрямое, спокойное лицо, из-под густой, темной шевелюры светятся живые глаза. Ингрид нравится, что он не склонен к огорчениям, у него,
Он говорит:
— Запаска у меня была. Но обод у нее в морозы треснул, поэтому мне пришлось ползти черепашьим шагом. Но все же лучше, чем отдавать в балансировку в Верхней Австрии. Здесь мне это Эрих сделает, он передо мной в долгу.
Он закрепляет створку ворот на стене склада, потом опустошает переполненный почтовый ящик. Ингрид, немало удивленная таким спросом на фирму, несущую одни убытки, заводит свой велосипед в залитое светом помещение. Здесь два верстака, токарный станок и пресс для корректурных оттисков, на котором Петер больше не работает с тех пор, как заказывает печать в Оттакринге. Ящики из-под боеприпасов служат сиденьями и одновременно складом для поломанных инструментов. Чучело барсука, украденное из разбомбленной гимназии, на задней полке уткнулось носом в коробки с самой первой версией игры Знаешь ли ты Австрию? Игра? Да. Географическая и туристская игра, в центре внимания которой находится маленькая оккупированная (может, вскоре обретущая независимость?) республика во всей своей красе и безобидности.
Несколько коробок этой игры Петер выгружает из багажника «морриса», два десятка рекламационных экземпляров, которые ему вернули во время его представительской поездки по южным федеральным землям и по зальцбургским долинам. Он вздыхает:
— По-прежнему недостача всего, кроме работы.
— Забудь ненадолго про работу.
Ингрид проходит за Петером внутрь склада. Там пахнет бумагой, сырыми опилками, ржавчиной и машинным маслом. Немного холодновато. Они садятся рядом на ящик от боеприпасов, прижимаются ладонями, сплетают пальцы и стискивают их до побеления суставов.
— Ты, конечно, проголодался после долгой поездки.
— Не то слово. — Петер делает выдох. И добавляет после паузы: — Но в последние дни я так часто бывал в трактире, что мне туда уже не хочется.
— Тебе просто не хочется возвращать деньги госпоже Штёр.
Его улыбка кривится, он глядит (как бы это сказать?) словно побитый в двойном смысле, виноватый и… Он что, стыдится? Стесняется, во всяком случае.
— Мой друг, об этом мы еще поговорим.
А пока Ингрид оставляет его в покое. Она берет свой велосипед и едет к Грайслеру. Когда она возвращается, уютом все еще не пахнет, и Петер все с той же кислой миной, одетый в повседневное, в обвисших джинсах (и где он их только подобрал?) и неприглядном сером халате, подаренном старшей сестрой на последнее Рождество. Он возится с расклеившимися играми. Ингрид тоже переодевается, как обычно, когда приезжает на склад, она боится запачкаться. Она перевезла сюда любимые старые платья, которые дома ей нельзя надеть даже в сад, платья как декларация независимости, так ей кажется, подходящие для холостяцкой обстановки склада, подходящие здесь ко всему временному и неустроенному, к отсутствию удобств, к покореженной, видавшей виды, но действующей электроплитке, на которой она готовит для Петера еду. Кармашки из теста с капустой, пряностями и яйцом, а к ним салат, хлеб, пиво.
— Мой руки, обед готов!
Петер вешает серый халат на крючок у раковины и основательно моет руки по локоть. Потом садится к столику, выщербленному ножами, который Ингрид освободила и передвинула на середину помещения вместе с двумя ящиками от боеприпасов. С нескрываемым зверским аппетитом он придвигает к себе тарелку, наполненную Ингрид, берет вилку и склоняется над едой. Ингрид наблюдает, как он уписывает еду, как делает глотательные движения. Иногда сжимает его плечо или бедро, будто желая удостовериться, что он здесь. Его глаза, его рот, каждый дюйм его тела. И его пальцы. Ей нравится смотреть, как он берет ими что-нибудь. Хлеб. Как подносит хлеб ко рту, как откусывает. Он смотрит на Ингрид поверх своей руки. Подмигивает ей. Это радует ее. Сытый, он трогает свой живот. Ингрид тоже трогает живот (надежда, вот уже несколько дней, что нехорошее самочувствие вызвано всего лишь запором, ну пожалуйста, Господи!). Петер подставляет стакан, она еще раз наполняет его, а Петер подбирает на тарелке остатки капусты с последним кусочком хлеба. Запивает большими глотками, издает сытый стон и откидывается назад, опершись руками о ящик. Кажется, сейчас он улыбнется.