У открытой двери
Шрифт:
— Вы видите кого-нибудь? — спросил я громким шепотом, ощущая, что меня сотрясает нервная дрожь — проявление внутренней паники.
— Да нет, ничего. Это лишь чертов остролист, — ответил он.
Но это был полнейший вздор: куст остролиста, как я знал доподлинно, рос с другой стороны. Затем Симеон стал обходить все вокруг, высвечивая каждый закуток; закончив обход у противоположной стороны стены, он возвратился ко мне. Он больше не насмехался, его подергивавшееся лицо поражало бледностью.
— Как давно это продолжается? — обратился он ко мне, понизив голос, как делают, когда боятся перебить кого-то.
Я был слишком взволнован, чтобы уследить, были ли понижения и повышения
Мы возвращались назад молча. У самого дома я спросил:
— Что вы об этом думаете?
— Не знаю, что и сказать, — ответил доктор быстро.
В холле он взял с подноса не кларет, который я собирался предложить ему, а бренди, хотя был трезвенником, и выпил его залпом.
— Поймите, я не верю ни единому слову, — сказал он, зажигая свечу. — Не знаю, что и думать, — обернулся он ко мне, пройдя лестничный марш до половины.
Все это, однако, мало меня подвинуло в решении моей загадки. Мне предстояло помочь этому молящему, рыдающему голосу, который представлялся мне такой же определенной личностью, как любой знакомый человек. Но что я скажу Роланду? Меня снедал страх, что мальчик умрет, если я не сумею помочь этому созданию. Возможно, вас удивит, что я говорю об этом в таком тоне. Неизвестно, был ли то мужчина или женщина, но в том, что это страдающая душа, я так же мало сомневался, как в собственном существовании. И я должен был облегчить ее страдания, а если возможно, и избавить от них. Стояла ли когда-нибудь подобная задача перед каким-либо другим отцом, трепещущим за жизнь единственного сына? Как ни фантастично это звучит, я знал про себя, что обязан это сделать, иначе могу потерять своего ребенка, а как вы понимаете, лучше было умереть. Но и смерть не приблизила бы меня к отгадке, разве что благодаря ей я попал бы в тот мир, где пребывал и страждущий под дверью.
Утром Симеон ушел в парк до завтрака и возвратился с мокрыми травинками на ботинках, на его челе заметно было выражение тревоги и усталости, что не свидетельствовало о хорошо проведенной ночи. После завтрака он несколько оживился и навестил обоих своих пациентов, ибо Бэгли все еще было не по себе. Я пошел проводить доктора к поезду, чтобы расспросить о сыне.
— Он отлично поправляется, — заверил меня Симеон, — но предупреждаю вас, с этим мальчиком надо быть очень осторожным. Ни слова при нем о прошлой ночи.
Тут мне пришлось рассказать о своем последнем разговоре с Роландом и о немыслимом поручении, которое он на меня возложил. Симеон весьма встревожился, хотя и пытался отшутиться.
— Мы должны сейчас лжесвидетельствовать и поклясться, что изгнали духа, — откликнулся он. Но он был слишком добр, чтобы этим ограничиться. — Вы попали в очень серьезную переделку, Мортимер. Я не могу над этим посмеяться, как бы мне ни хотелось. Надо придумать, как выбраться из этого — ради вас, Мортимер. Кстати, — бросил он резко, — заметили ли вы куст можжевельника с левой стороны проема?
— Там был куст справа от двери. Я еще вчера подумал про себя, что вы ошиблись.
— Ошибся! — вскричал он с каким-то странным хрипловатым смешком, подтягивая повыше воротник пальто, словно пытаясь согреться. — Там нет никакого можжевельника ни слева, ни справа. Пойдите взгляните сами.
Уже поставив ногу на ступеньку вагона, он поманил меня пальцем и добавил на прощанье: «Вернусь вечером».
Когда я отошел от железнодорожной станции, где царила обычная предотъездная сутолока, еще больше подчеркивавшая диковинность
— Проходите, полковник Мортимер, — сказал он. — Я тем более радуюсь вашему приходу, что вижу в этом хороший знак для мальчика. Ему лучше? Благодарение Господу! Спаси его и сохрани. Я прочел за него много молитв во здравие, а это еще никому не повредило.
— Они ему очень нужны, доктор Монкрифф, как и ваш совет.
И я рассказал ему всю историю, и более подробно, чем Симеону. Старый священник то и дело разражался сдержанными восклицаниями; когда я кончил, в его глазах стояли слезы.
— Как прекрасно! Рад услышать такое. Это не хуже, чем Берне, который пожелал спасения души одному… Но об этом не молятся ни в одной церкви. Ай-яй-яй! Так он хочет, чтоб вы утешили несчастный заблудший дух! Благослови Бог мальчика! Тут чувствуется что-то большее, чем может показаться с первого взгляда. А какова сила веры в собственного отца! Я напишу об этом проповедь, — тут старый священник бросил на меня встревоженный взгляд и поправился: — Нет, нет, не проповедь. Я напишу для детского журнала.
Я угадал его мысль — он подумал, вернее, испугался, что я подумаю, будто он собирается готовить надгробную проповедь. Как вы понимаете, от этой догадки мне не стало веселее.
Нельзя сказать, что священник дал мне какой-то совет. Да и что тут можно было посоветовать? Но он сказал: «Я тоже пойду. Меня труднее напугать, чем тех, кто меньше связан с миром незримого. И мне пора думать о том, что вскоре и я туда отправлюсь. Да и потом я человек далекий от предвзятости. Да, да, непременно пойду с вами. Кто знает, может, Бог просветит наш ум в нужную минуту, и мы поймем, что делать».
Эти слова принесли пусть слабое, но утешение. Во всяком случае, большее, чем все речи Симеона. Как-то не хотелось задумываться, отчего это так. Мысли мои были поглощены другим — моим мальчиком. Как я уже говорил, у меня было не больше сомнений в существовании горемычного духа, терзавшегося у открытой двери, чем в своем собственном. Он не был для меня привидением. Я знал его, он был в беде. Так я чувствовал, и так чувствовал Роланд. Когда я впервые услышал его голос, то было страшное нервное потрясение, но человек приспосабливается ко всему. Другое дело — как помочь ему, вот что было великой загадкой. Чем я мог быть полезен невидимому существу, уже не принадлежавшему к миру смертных? «Возможно, в нужную минуту Бог просветит наш ум, и мы поймем, что делать». Это очень старомодный способ выражаться. Неделей раньше я, должно быть, лишь посмеялся бы, хотя и добродушно, над наивностью доктора Монкриффа. Но в самом звуке этих слов, было великое утешение, не знаю, сознательное или бессознательное.