У птенцов подрастают крылья
Шрифт:
Было еще одно обстоятельство, которое приводило меня в душевный трепет, это — любовные объяснения на сцене. Я и в жизни-то насчет них был не мастер, а уж на сцене, когда все на тебя смотрят, да еще девушке много старше и в этих делах опытней тебя… Ну прямо нож острый! Мне все казалось, что я буду объясняться как-то не так и обнять ее как следует не сумею. Наверное, она будет в душе смеяться надо мной. Ну прямо хоть от роли отказывайся!
Но отказываться не хотелось, ведь роль-то ведущая!
Итак, первую же большую роль я согласился играть вовсе не потому, что она меня захватила, не потому,
Хорошо ли она у меня получилась, не знаю. Думаю, что плохо. Кстати говоря, сколько раз я потом ни смотрел этот спектакль в настоящем театре, я никогда не видел, чтобы кто-нибудь даже из крупных актеров как-то интересно, ярко сыграл эту роль. Так уж неинтересно, бледно написана она у самого Островского.
Ольга Владимировна режиссер была очень строгий, требовательный. На спектакль она смотрела не как на забаву, развлечение от нечего делать, а как на серьезное дело, на творчество. Такого же отношения она сразу же потребовала и от нас. Прежде всего мы должны были, помимо того, чтобы «вжиться в образ», назубок выучить роль, так выучить, чтобы ее слова стали нашими собственными словами, чтобы о них и не думать на сцене.
Потом начались так называемые мизансцены, то есть где кто из нас должен находиться во время действия. Прежде, бывало, все наши актеры ходили по сцене кто где хотел, частенько мешая друг другу, создавая сутолоку, путаницу. Оказывается, не только роль нужно было выучить назубок, но и все движения, все положения на сцене, да еще так выучить, чтобы они не казались зрителю заученными, неестественными, а будто возникали совершенно случайно, непринужденно. Ох и попотели же мы над этой непринужденностью!
Во время репетиций только, бывало, и слышишь грозные окрики Ольги Владимировны: «Куда пошел, где остановился, почему сел на этот стул?» Все это нужно было помнить да еще при этом не только делать вид, но и чувствовать себя совершенно свободным.
Вначале это казалось нам просто невозможным. Мы пробовали протестовать, но Ольга Владимировна ни в чем не уступила.
И вот через десять — пятнадцать репетиций, когда и текст был вызубрен назубок, и все действия и положения разучены, и мы совсем с этим вполне свыклись, мы вдруг, к изумлению своему, почувствовали во всем какую-то слаженность, стройность, какой-то особый ритм. Действительно, и двигаться, и говорить в этом ритме стало легко и приятно. Не было и речи о каком-то разнобое.
— Вот теперь пьеса идет в ритме, чувствуете сами? — одобряла нас Ольга Владимировна.
И мы действительно сами это чувствовали.
Я так же, как и все другие, выучил и то, что мне говорить и как действовать. Я знал, когда и как должен обнять Любочку и прошептать ей слова любви, но вот прочувствовать все это, увы, никак не мог. И все мои любовные объяснения, вероятно, походили скорей на признания преступника в совершенном злодействе.
Ольга Владимировна это видела и с досадой говорила:
— Страсти не чувствуется, понимаете, страсти к любимой девушке!.. Ну поймите: Митя беден, он знает, что Любочка ему не пара, но страсть берет свое, и он невольно
А коварная Любочка, точнее, Анна Петровна, исподтишка посмеивалась над моей робостью и наивностью. Нет, страсти у меня положительно не получалось. Наконец и Ольга Владимировна поняла, что этого от меня не добьешься, и махнула рукой. В остальном дело у меня, кажется, кое-как клеилось и что-то получалось.
Но, по правде сказать, роль Митеньки мне до того не нравилась, что я и ко всему спектаклю потерял интерес. На репетицию шел каждый раз как на пытку, даже не всматривался, как другие мои товарищи играют свои роли.
Единственно, что меня по-прежнему волновало, — это роль Любима Торцова. Ваня Благовещенский очень подходил к ней. По природе нервный, впечатлительный, с прекрасной сценической внешностью, он как будто и не играл, а действительно просто жил на сцене. Особенно хорош он был в последней сцене, когда является пьяный в дом своего брата, чтобы учинить скандал и тем расстроить свадьбу своей любимой племянницы с негодяем Коршуновым. Его знаменитый монолог: «Послушайте, люди добрые! Обижают Любима Торцова, гонят вон. А чем я не гость? За что меня гонят? Я не чисто одет, так у меня на совести чисто…» — он говорил так просто и с такой болью, что я невольно удерживался, чтобы не заплакать. Да и у самого Вани на репетициях в этом месте нередко дрожал и срывался голос.
Может, это и неправда, может, мне только так кажется, но я считаю, что лучшего Любима Торцова никогда и нигде не видел. Его обычно играют пожилым, некрасивым, обрюзгшим от пьянства. Ваня его играл совсем другим: еще не старым, но изможденным, измученным жизнью. Да почему именно Любим Торцов должен быть некрасивым, толстым, обрюзгшим?! Высокий, худой, сутуловатый Ваня с огромными ввалившимися глазами, с добрым, очень худым лицом невольно вызывал к себе симпатию и сочувствие. Поэтому-то с таким восторгом зрительный зал во время спектакля и встречал его замечательный монолог.
Спектакль прошел с необыкновенным успехом. Власти города хвалили нас и всячески благодарили Ольгу Владимировну. Ей даже предложили — не согласится ли она остаться совсем работать у нас, в Черни, в нардоме?
Ольга Владимировна была очень растрогана, всех благодарила, но насчет того, чтобы навсегда остаться у нас, сказала, что это просто невозможно.
Спектакль «Бедность не порок», в котором я в первый раз в жизни играл большую, хотя и неприятную мне роль, определил мою судьбу. Я твердо решил пойти на сцену. «Не всегда же мне Митю играть, — думал я, — когда-нибудь и Любима Торцова сыграю!»
И я мысленно представлял себе, как я, уже знаменитый актер, приезжаю с труппой на гастроли в свою родную Чернь. По всему городу расклеены афиши: «Бедность не порок». В роли Любима Торцова известный артист Георгий Скребицкий!»
И вот я выхожу на сцену так же, как Ваня Благовещенский, и точь-в-точь так же, как он, протягиваю руку в зрительный зал и говорю: «Послушайте, люди добрые! Обижают Любима Торцова!»
Боже мой, сколько десятков, нет, сотен раз я произносил этот монолог, уйдя в глубь сада, или на речку, или даже дома…