У птенцов подрастают крылья
Шрифт:
— А шалаш будем делать? — спросил я.
— Зачем шалаш? — удивился Миша. — Такая теплынь, а ты — шалаш!
— А если дождик?
— Ну, брат, дождя бояться — на рыбалку не ходить. — Миша кивнул головой в сторону лежащей на земле одежки.
— А это на что? Прикроемся — и дело в шляпе. — Он хлопнул меня по плечу. — Летний дождь ничего, от него лучше расти будешь. Да он и не пойдет. Гляди, какое небо — ни облачка. Откуда же дождю-то взяться?
— Да я и не боюсь, так, к слову сказал.
— Ну, не боишься, и ладно. Дождь — не волк, не
Натаскав достаточно на ночь топлива и оставив на полянке всю нашу поклажу — еду и одежду, мы выбрали тут же неподалеку местечко для ловли.
Речка в этом месте делала заворот, образуя небольшое! но глубокий омут. Вот по бокам его мы и уселись: Миша на входе, я на выходе.
Перед началом ловли Миша показал мне, как пользоваться для насадки раками. Все они были уже сварены, но не докрасна, а только чуть-чуть.
— Переваришь — мясо хрупкое станет, как черствый хлеб, его и на крючке не удержишь. Сразу рассыплется, — пояснил он. — Нужно секунду варить. Опустил в кипяток — и сразу вынай. Вот тогда самый раз, как резина будет, с крючка силком не сдерешь.
Миша ловко оторвал у рака шейку и обе клешни, остальное швырнул в траву. Шейку и клешни тут же очистил от твердой оболочки.
— Ну, а теперь цепляй на крючок — и в воду.
Так я и сделал. Две удочки наживил раком, а одну — червячком. Миша хоть и говорил, что на червя только мелочь клюет, все-таки оно как-то привычней да и верней, пожалуй.
На деле оно так и оказалось. Удочки с наживкой из раков мирно дремали на своих местах, зато на червя я то и дело потаскивал окуньков, ершей и небольших плотвичек.
Изредка я поглядывал в сторону Миши. Он ловил на четыре удочки, и все были поставлены на рака. Я уже поймал с десяток мелочи, а у Миши пока ни одной поклевки. Внутренне я торжествовал.
Но вот, кажется, и у Миши что-то взяло. Он приподнялся, осторожно, чтобы не напугать рыбу, взял в руку удилище. Ждет, нацелился, так и замер. И вдруг — резкий короткий рывок, удилище в дугу — значит, попалась!
Я вскочил с места и, бросив свои удочки, подбежал к Мише. Крепко держа в руках гнущееся, будто живое удилище, Миша осторожно вываживал добычу.
Она ходила в глубине, не видимая для наших глаз. Но по тому, как гнулось удилище и натягивалась леска, чувствовалось, что рыба попалась не маленькая.
Я стоял как зачарованный, не смея шевельнуться, боясь даже громко дышать, чтобы не испугать добычу.
Понемногу рыба начала уставать, раза два она уже показалась у самой поверхности, блеснув в воде тусклым серебром. Показалась и вновь исчезла в глубине.
— Врешь, теперь не уйдешь! — подбадривал сам себя Миша. Он стал потихоньку подтаскивать рыбу к мелкому месту: там удобнее было вытащить ее на берег.
Вот на мели показалось что-то большое, темное, будто затонувшее поленце. Миша низко опустил удилище и волоком потащил добычу. У самого берега рыба забилась, забултыхалась в воде, во все стороны полетели брызги.
— Ага, попалась! — Мы оба стремглав
Отнесли, положили на траву. Голавль. Какой здоровенный, наверное, фунта на два! Я таких огромных и не видывал никогда. Весь серебряный, а спина совсем темная, с зеленоватым отливом. Голова широкая, даже чуть-чуть приплюснутая. От этого, если глядеть сверху, кажется еще шире. Недаром же и называется эта рыба «голавль».
Пойманную рыбу мы привязали на веревку, продев ее под жабры, и пустили голавля в речку, крепко привязав другой конец веревки к кусту.
— Пускай себе гуляет. В реке он до утра живехонек будет, — сказал Миша.
Я ничего не ответил, но про себя подумал: «Попадись мне такой, ни за что не пустил бы в реку. А ну-ка веревку оборвет или сук обломит, мало ли что может случиться?.. Лучше бы под куст на свежую землю положить, сверху травой, листьями укрыть. Так бы и не испортился, и дело куда вернее».
Усевшись на свое место, я частенько поглядывал на куст, за ветви которого привязан был голавль, и мне все казалось, что ветки распрямились, веревка оборвалась и голавль ушел.
Мы продолжали ловлю. Солнце спускалось все ниже и ниже. Над головой, как синий дымок, воздушным столбиком заплясали комары-толкуны. В заречном лугу заскрипели коростели, сперва один, потом другой, третий… Казалось, весь луг скрипит по-коростелиному. «Рви-рви, рви-рви…» — надрывисто, перебивая друг друга, орали не видимые в траве горластые скрипуны. В мелководной, поросшей травой заводи начали свой вечерний галдеж лягушки.
Я прислушивался к их голосам и невольно улыбался. Казалось, лягушки затеяли озорную перебранку.
«Дуррра, дурра!» — задиристо выкрикивала одна.
«А сама какова, а сама какова!» — не уступала ей другая.
К двум спорщицам присоединялись все новые, новые. Вот уже невозможно различить отдельных голосов. Это уже не спор, не задорная перебранка. Это своеобразный разноголосый концерт, аккомпанементом к которому служит басистый коростелиный скрип.
А ведь совсем неплохо получается, даже просто здорово! Только, пожалуй, уж слишком шумно, будто оркестр из одних трещоток, пищалок, колотушек.
И вдруг в эту пеструю разноголосицу звуков ворвался еще один, совсем новый, протяжный, певучий. В старом парке над речкой запел соловей. Потом где-то подальше еще и еще…
Соловьи, лягушки, коростели — как не схожи их голоса, да разве возможно всех их слить воедино?! Что же из этого получится?
А получится из этого ни с чем по красоте не сравнимый концерт весны.
Только слушать его нужно не в помещении, не в концертном зале, а именно вечером у реки, там, где кусты цветущей черемухи склоняются к самой воде, там, где в заросших заводях зелеными иглами торчат молодые побеги стрелолиста, где расцветают первые цветы болотных трясин — желтые калужницы.