У птенцов подрастают крылья
Шрифт:
— Подводи, к мели подводи, — почему-то шепотом приказал Миша. — Да не тяни, не тяни, дурак! Легче, легче…
Я стал подтягивать рыбу к мелкой заводи. И вдруг — что такое? — уперлась, ни с места. Зацепилась, за коряжину зацепилась. Все пропало, уйдет!
— Эх ты раззява! — даже застонал Миша. И в один миг как был, и карпетках, в брюках, очутился в воде.
Вот он уже по пояс. Осторожно, чтобы не напугать рыбу, крадется к подводной коряге. Приседает. Над водой только голова да плечи. Что-то шарит в воде, нашел, отцепил. Удочка в моих
Еще минута-другая… Я опять осторожно тащу добычу к берегу. Миша, весь мокрый, так и замер в воде. Провожу рыбу мимо него. Он нацеливается, бесшумно опускает в воду обе руки, потом вдруг хватает что-то и с торжествующим криком тащит на берег.
Голавль! Почти такой же, как Мишин.
— Держи, получай! — и бросает мне к ногам добычу, а сам весь дрожит, зуб на зуб не попадает.
Я отношу голавля от воды, потом, не помня себя от радости, бросаюсь обнимать друга:
— Спасибо, спасибо!
Ничего, что Миша весь мокрый. Вот теперь мокры мы оба: он от купания, я от дружеского общения с ним.
Я с благодарностью и невольным восхищением посматривал на Мишу. «Вот это товарищ, настоящий друг! — думал я. — Как хорошо, когда есть друг, готовый ради тебя на все!»
Спешим к костру. Какое счастье, что в нем еще не совсем остыл жар! Стоя на четвереньках, оба изо всей мочи дуем на угли. Вот над ними показалась синеватая струйка огня. Подбрасываем сухих прутиков. Ура! Загорелись. Через минуту огонь уже полыхает, и мы с наслаждением сушим мокрую одежду. Мне-то высушиться легко, а вот Мише?!
— Пустяки, — уверяет он, — мигом просушим.
Он раздевается догола, облачается в свптку, чем укрывался ночью, и развешивает на колышки у огня одежду.
— Ну вот и порядок.
Через час мы, уже совсем сухие, закусив и напившись чаю, бодро шагали в обратный путь, домой. Даже половить утром не остались: торопились домой до жары, чтобы не протушить улов.
Пойманный мною голавль и, кроме того, рассказ, что Миша поймал двух таких же, даже один еще побольше, произвел дома огромное впечатление. Мама долго ахала, все прикидывала на руку моего голавля и говорила, улыбаясь:
— Вот это рыбина, прямо кит, а не рыба!
Тетка Дарья тоже одобрила мою добычу.
— Не задаром прошлялись: и уха, и жаркое будет.
Но, конечно, больше всех оценил успех нашего похода Михалыч.
— Поздравляю с настоящим уловом! — говорил он, внимательно разглядывая голавля, который лежал в тазу вместе с окуньками, ершами, плотвичками. Среди этой мелюзги он казался настоящим великаном.
— Пожалуй, не худо и мне с вами в субботу прокатиться, — решил Михалыч после обеда. — Ты как насчет субботы, свободен или нет?
О, я был свободен и в субботу, и в воскресенье, и в понедельник — в любой день недели!
Теперь, после того как я уже самостоятельно, без всякого присмотра, побывал с ночевкой на рыбалке, — теперь мне хотелось съездить вторично уже с Михалычем, попытать счастья, кто кого «обловит».
ПАМЯТЬ
Итак, у меня есть верный друг — Миша Ходак. Новый друг, думал я, и при этой мысли мне как-то невольно вспомнился другой — мой старый друг Петр Иванович. Вот уже пришла и проходит без него четвертая весна, четвертый год. Часто ли за это время я вспоминал о нем? Нет, очень редко. А на могиле с тех пор и вовсе не был ни разу.
«Пойду, завтра же схожу», — решил я и с самого утра отправился на кладбище.
Я там был только один раз, ранней весной, когда хоронили Петра Ивановича. Тогда все деревья стояли еще совсем голые. А теперь они оделись молодой, сочной листвой.
Ища могилу Петра Ивановича, я внимательно осматривался по сторонам.
«А ведь на кладбище ничего нет ни страшного, ни печального, — подумал я, — наоборот, так тихо и хорошо, как в лесу».
Кругом на могильных холмиках и возле них зеленела трава. Над головой слегка шумели, будто перешептывались, старые клены, березы, вязы. В их кронах щебетали и перекликались разные птицы. Где-то совсем близко насвистывала иволга, словно выговаривала: «Фитиу-лиу, фитиу-лиу».
Побродив среди могил, я наконец нашел могилу Петра Ивановича. Она вся густо заросла травой, казалась совсем зеленой и мохнатой.
«А хорошо, что никто тут не выщипывает траву, не посыпает вокруг песком, — подумал я, — так лучше. И Петру Ивановичу, конечно, так больше нравится».
«Больше правится»… — поймал я себя на этой мысли. — Да разве ему может теперь что-либо нравиться или не нравиться? Ведь он же умер. А что такое «умер»? А когда я умру, мне тоже ничего не будет нравиться? Нет, не может этого быть. И вообще лучше об этом не думать».
Стараясь прогнать эти непрошеные мысли, я стал внимательно осматривать все кругом. Какая огромная липа растет возле его могилы! Сколько ей лет? Может, сто, а может, и больше. А вон дупло в стволе. Верно, там кто-то живет, чье-нибудь гнездо?
Я присел на краешек могилы и стал ждать, не покажется ли кто-нибудь из обитателей этого дупла. Ждать пришлось недолго. К липе подлетел скворец. В клюве он держал большую зеленую гусеницу. Скворец сел на краешек дупла. В тот же миг изнутри показалась головка скворчихи. Она широко раскрыла рот. Скворец сунул туда гусеницу и, очень довольный, засвистел и полетел куда-то, верно, за новой добычей.
«Как хорошо, что скворцы поселились именно тут, около Петра Ивановича, подумал я, — он так любил птиц!» И мне вспомнился озорник скворушка, как он проказничал, как залез в варенье, как искупался в полоскательнице. А вот теперь и скворушки давным-давно уже нет. Зато есть другие, такие же веселые, озорные. Наверное, если приручить любого из них, будет так же бедокурить.
Вот и опять прилетел, опять принес скворчихе еду. Молодец! Скоро у них скворчата выведутся, тогда уж оба будут летать детям за кормом.