У птенцов подрастают крылья
Шрифт:
И все-таки какая-то совсем другая, пусть далекая, но суровая, страшная действительность нет-нет да и давала о себе знать. Прежде всего она заявляла о себе через газеты. Михалыч получал их ежедневно. В них писалось, что все у нас, в общем, обстоит хорошо, что в стране налаживается новый, революционный порядок, что на фронте солдаты в восторге от того, что они теперь свободные граждане и что, мол, рвутся в бой за свою освобожденную от царских притеснений родину.
Правда, тут же как бы вскользь упоминалось, что под давлением превосходящих сил противника нам
Новый военный министр — Керенский вихрем носился из Петрограда на фронт и обратно. Он произносил перед солдатами-фронтовиками речи, призывая русское воинство остаться верным союзникам и продолжать войну с немцами до победного конца. Солдаты слушали министра, кричали «ура», клялись, что лягут костьми на полях сражения, и рвались в бой.
Так писалось в газетах. Но, кроме газет, даже до нашей глуши доходили совсем иные слухи. Говорили, что на фронте не хватает оружия, боеприпасов, не хватает продовольствия. А главное, что солдаты измучены, не могут понять, ради кого и чего их гноят в окопах, и они хотят только одного: поскорее закончить войну, заключить мир и вернуться домой.
На улицах нашего городка нередко встречались люди в рваных солдатских шинелях, на костылях, с мрачными, изможденными лицами.
Многие раненые попадали лечиться в больницу. Они неохотно отвечали на расспросы о войне, больше отмалчивались, а если говорили, то совсем неодобрительно.
— Ох, что-то не верится мне, что они так уж рвутся в бой! — качал головой Михалыч.
Как-то раз, вернувшись из больницы, он сказал мне:
— Тебя вечером приглашают.
— Кто приглашает, куда?
— Евфросинья. Алеша с фронта вернулся.
— Алеша Попович, — обрадовался я. — Вот хорошо-то!
— Хорошо, да не очень, — невесело усмехнулся Михалыч. — На Поповича он теперь совсем не похож.
— Почему не похож?
— Пойдешь — увидишь. — И Михалыч, помолчав, добавил. — Всё из парня вытянули. И руку на фронте оставил.
— Без руки, Алеша без руки? — сразу даже не поверил я.
— Да, левую по локоть оттяпали.
В ожидании вечера я бродил то по дому, то по саду. Перед глазами так и стоял широкоплечий, с золотистой кудрявой головой сын больничной сиделки Евфросиньи. Он был старше меня лет на десять, товарищем мне быть не мог, и все-таки мы с ним дружили. Он часто делал мне бумажных змеев и запускал под самые облака.
Но особенно пленял он меня тем, что очень здорово играл на гармошке и подпевал при этом. Мы даже вместе с ним пели «Ой, полна, полна коробушка…» и «Из-за острова на стрежень…»
— Какой красивый, — говорила обычно мама, — прямо русский богатырь!
А Михалыч прозвал его Алешей Поповичем и прочитал стихи Толстого о том, как былинный Алеша Попович своей песней заманил к себе в лодку царевну, а потом полонил ее и катался с ней по реке.
Эти стихи я, в свою очередь, прочитал нашему Алеше. Он долго смеялся и все
Это была сущая правда. Но все-таки Алешей Поповичем он так у нас и остался.
И вот теперь он вернулся домой с фронта без руки. Михалыч говорит: «Совсем не похож на богатыря». Неужели это правда?
Дождавшись вечера, я отправился в гости. Евфросинья жила в маленькой комнатке неподалеку от больницы. Раньше, когда Алешу еще не забрали в солдаты, я частенько там бывал: мне у нее очень нравилось — чистенько так, опрятно.
И вот спустя два с половиной года я опять в знакомой комнатке. Вошел и сразу даже не узнал Алешу. Сидит рядом с Евфросиньей за столом какой-то солдат, стриженый, лицо худое, осунувшееся, совсем-совсем не веселое.
— Ну, Алеша, встречай гостя, — ласково сказала Евфросинья, увидя меня.
Солдат посмотрел, улыбнулся и вдруг опять стал прежним Алешей; может, и не совсем таким, каким был, а все-таки прежним, каким-то своим.
— Юрка! — воскликнул он. — Какой длинный вытянулся, как журавль.
Он встал навстречу, обнял меня. Мы расцеловались.
— Садись, садись за стол, рассказывай, как живешь, что нового, — говорил он.
— Да что ж мне рассказывать?.. У нас ничего нового нет. Вот ты расскажи.
— У меня-то новостей мешок целый, только трясти его неохота.
Алеша поднял левую руку. Половина рукава была пустая.
— Видишь, подрезали меня маленько. Говорят, больно много руками махаешь.
— Да будет тебе невесть что городить, — вмешалась Евфросинья. — Ну, потерял руку, ну и что же? Другие без рук, без ног домой ворочаются… Хорошо, что голова цела осталась.
— Да, уж без головы воротиться — мудреное дело, — охотно согласился Алеша.
Мы рассмеялись.
— Шутит все, — покачала головой Евфросинья.
Она налила каждому по рюмочке домашней наливки:
— Выпьем со свиданьицем.
Мы чокнулись, выпили и сели за стол. Сначала было как-то неловко: после стольких лет разлуки неизвестно, о чем и говорить. Но понемногу эта неловкость прошла, будто мы совсем и не разлучались. Алеша сначала нехотя начал рассказывать про войну, про фронт, а потом разошелся:
— Нет, Юрка, война совсем не та, как ее на картинках рисуют. Видал картинки: Козьма Крючков сразу по одиннадцать немцев на пику насаживает, как грибы для просушки, а поди-ка насади их?! Как начнут из тяжелых орудии благословлять, только успевай в землю зарываться. А наша-то артиллерия стоит помалкивает. Снарядов, говорят, не подвезли. А то еще чище — подвезли, да в орудия не лезут, не такого калибра: ошиблись, не те снаряды прислали. Ну что ж, ошибка — вещь возможная. Только отвечают-то за нее всё дружки-солдатики… Офицер шашку выхватит: «Вперед, за родину, за царя-батюшку!» А с чем вперед? Иной раз и винтовка не у каждого. С пикой, что ли, к нему полезешь? За царя-батюшку на смерть идем, а царица-матушка ножку нам подставляет. Ей-то что, нашего брата не жалко: сама немка, родная кровь, известно, дороже…