У войны — не женское лицо…
Шрифт:
— На…
Он говорит по-немецки, я уже не помню, но я поняла, насколько хватило запаса школьных уроков.
— На… — говорит, — я хотел вас бить, но теперь вы бейте нас.
Вроде того, что его спасли. К концу войны у нас был целый немецкий госпиталь, было уже очень много немецких раненых. И вот я не забуду, как их легкораненые стаскивали мертвецов с пятого этажа. Они вытягивали их за ноги и спускали по ступенькам вниз. А ведь они рядом лежали, это были тоже немцы, как и ни. А ты видишь, как он его подтащит к лестнице и бесцеремонно ногой вниз. И нас это поражало, хотя это были наши враги…"
Когда врага можно было рассмотреть
И проникая в пережитое, изведанное, прочувствованное и сохраненное ими, мы обретаем новое понимание добра, подвига, ненависти, жестокости и любви.
Из письма москвички Марины Анатольевны Флеровской, старшего лейтенанта, политработника:
"Когда я еще в школе училась, была пионеркой, к нам в гости приезжали немецкие школьники. Мы ходили с ними в театр, мы с ними пели. Я одного немецкого мальчишку запомнила. Он так хорош пел. И вот всю войну думала: а что, если встречу его и узнаю? Неужели он тоже среди этих? Я такая эмоциональная, с детства очень впечатлительная. Однажды иду по полю, только бой прошел, и мне показалось, что он лежал среди убитых. Ну, такой похожий молодой парень… В молодой пшенице лежит… И в небо смотрит… Я долго над ним стояла… И все равно трудно было поверить…
Накручивает-накручивает магнитофонная лента. Рассказ за рассказом.. И все как бы соединяется в одну человеческую судьбу.
Лилия Михайловна Будко, старшина хирургическая медсестра:
"Привезли одного немецкого раненого. Мне кажется, то это был летчик. У него было перебито бедро, и началась гангрена. Какая-то взяла жалость. И ничего не просит, и ничего не делает.
Я немного немецкий язык понимала. Спрашиваю его:
— Пить дать?
— Нет.
Раненые знали, что в палате немец лежит. Он отдельно лежал. Я иду, они возмущаются:
— Так вы врагу воду несете?
— Нельзя так. Там вы друг друга убиваете, а тут… Надо хотя бы последние минуты человеку облегчить.
Нога вся у него синяя, ничего уже нельзя сделать. Заражение моментально сжирает человека, человек сгорает за утки.
Даю я ему воду, а он на меня смотрит и говорит:
— Гитлер капут!
А это сорок второй год. Мы под Харьковом в окружении.
Я спрашиваю:
— Почему?
— Гитлер капут!
Тогда я ему говорю:
— Это ты так думаешь и говоришь сейчас, потому что ты здесь лежишь. А там вы убиваете…
Он:
— Я не стрелял, я не убивал. Меня заставили. Но я не стрелял…
— Все так говорят, когда в плен попадают.
И вдруг он меня просит:
— Я очень… очень… прошу фрау… — и дает мне кучу фотографий.
Показывает, что вот его мама, он, его братья, сестры… Красивая такая фотография. На обратной стороне он пишет адрес:
— Вы будете там. Будете!.. — И это говорил немец в сорок втором году под Харьковом. — Так вы бросьте, пожалуйста, это в почтовый ящик.
Он написал адрес на одной фотографии, а там был полный конверт. И я эти фотографии долго с собой возила. Переживала, когда они при бомбежке пропали…"
Со слов Нины Петровны Саковой, лейтенанта, фельдшера:
"Я была старшим фельдшером в танковом полку. У нас «тридцатьчетверки», они очень горели. Очень страшно. Я до этого не слышала даже выстрела из винтовки. Где-то один раз далеко-далеко бомбили, когда
Вылезла из танка… Пожар… Небо горит… Земля горит… Железо горит… Здесь мертвые, а там кричат: «Спасите», «Помогите»… Такой на меня ужас напал! Я не знаю, как я не побежала? Как я не удрала с поля боя? Это же так страшно, что слов таких нет, только чувства. Я раньше не могла, а сейчас уже смотрю фильмы о войне, но все равно переплачу.
…Дошла до Германии. Все помню… Первое, что увидела на немецкой земле, — самодельный плакат у самой дороги: «Вот она — проклятая Германия!»
Мы вошли в поселок, там одна старуха осталась. Они все бросали и удирали… Их убедили: «Русские придут, будут вас рубить, колоть, резать…»
Я ей говорю, этой старухе:
— Мы победили.
Она заплакала:
— У меня два сына в России погибло.
— А кто виноват? Сколько у нас погибло! Кто хотел войны: мы или вы?
Она говорит:
— Гитлер…
— Гитлер сам не решал. Это же ваши дети, мужья…
Она тогда молчит. Может, даже и не верит. Она сама не видела. А моя мать умерла в войну от голода, у них ни соли, ничего не было. А брат лежал в госпитале тяжело раненный. Одна сестра дома осталась. Она писала, что, когда вошли наши войска в Орел, она всех военных девушек за шинель хватала. Ей казалось, что я обязательно буду там. У нас мужчин в роду почти не осталось…"
Написаны и собраны ли кем-нибудь свидетельства немецких солдат и офицеров, подобранных на поле боя нашими санинструкторами, вылеченных нашими врачами в наших госпиталях еще тогда, когда шли бои? Или немецких детей, кормившихся в сорок пятом возле наших походных солдатских кухонь? Что помнят они? Помнят ли о кусочке сахара, потянутом им советским солдатом, у которого их отцы, старше братья сожгли дом, убили ребенка, издевались над его женой? Если не помнит или не хочет помнить тот, кто брал, то помнят те, кто давал. И за него и за себя помнят.
Из воспоминаний санинструктора Софьи Адамовны Кунцевич:
"Перешли границу — родина освбождена. Я не узнавала солдат, это были другие люди. Все улыбались. Надели чистые рубахи. Откуда-то цветы в руках, таких счастливых людей никогда больше не видела. Я думала, что когда мы войдем в Германию, то у меня ни к кому пощады не будет. Столько ненависти скопилось в груди! Почему я должна пожалеть его ребенка, если он убил моего? Почему я должна пожалеть его мать, если он мою повесил? Почему я должна не трогать его дом, если он мой сжег? Почему? Хотелось увидеть их жен, их матерей, родивших таких сыновей. Как они будут смотреть нам в глаза?
Все мне вспомнилось, и я думаю: что же будет со мной? С нашими солдатами? Мы все помним… Пришли в какой-то поселок, дети бегают — голодные, несчастные. И я, которая клялась, что всех их ненавижу, я соберу у своих ребят все, что у них есть, что осталось от пайка, любой кусочек сахара, и отдам немецким детям. Конечно, я не забыла, я помнила обо всем, но смотреть спокойно в голодные детские глаза я не могла
Ранним утром уже стояла очередь немецких детей около наших кухонь, давали первое и второе. У каждого ребенка через плечо перекинута сумка для хлеба, на поясе бидончик для супа и что-нибудь для второго — каши, гороха. К населению у нас ненависти не было. Я же вам говорю, мы кормили детей, даже гладили…"