Убей свои сны
Шрифт:
И тут в эти меньше метра вступает Морк. Ногти впиваются ему в грудь пониже ключицы. Иссиня-черная кровь королевской ветви фоморов струйками течет по синей коже. Я отдергиваю руку. Ярость, туманящая мозг, уходит, точно всасывается в лапу Гвиллиона, оставляя за собой боль в душе, боль в сожженном запястье, боль, боль, боль.
Будь я человеческой женщиной, села бы на пол у ног Морка и зарыдала. И все бы стали со мной нянчиться, произносить утешающие, лживые слова, гладить по голове, объяснять, что провидец не виноват, что он не воин, что он должен собраться с духом… Вранье. Омерзительное мужское человеческое вранье. Придуманное для успокоения плачущих человеческих женщин, которые плачут именно для того, чтобы их успокоили враньем. И вот они хлюпают носами,
Если бы я была человеческим мужчиной, я бы сперва дала Марку по морде. Ощутимо, но в плане уничтожения – бесперспективно. Получивший по морде, радостно оживившись, включился бы в знакомую игру. Мы бы наставили друг другу синяков, свалились бы у стены, хватая воздух ртом и наслаждаясь приятной усталостью в мышцах. И там же, на полу, завели бы дурацкий исповедальный разговор, перешедший в дружескую пьянку. Пили бы какую-нибудь мерзость, растворяющую все, что есть в мужчинах надежного - кишки да мышцы, и мысли бы у нас были даже не женские, расчетливо-фальшивые, а детские, бестолково-беспомощные. Что иначе поступить было никак нельзя, что жизнь человека священна (ха и еще раз ха!), что слеза обиженного младенца или кудахтанье обреченной курицы, плачущих и кудахчущих повсеместно и без всякой пользы, - непреодолимое препятствие на пути к спасению вселенной. Мы бы мололи языками и в глубине наших мягких, податливых душ надеялись: есть кто-то, кто совершит убийство за нас. Он услышит наш зов, наши мольбы, придет, ублюдок без жалости и без совести, и спасет мир своим подлым, негеройским ударом. А мы вдруг ка-ак возмутимся! Ка-ак кинемся на него! Ка-ак накажем! Прямо до смерти. И получим награду сразу за все – и за то, что не убили того, кто нам угрожал, и за то, что убили того, кто нам помогал.
Но я - я не сухопутная медуза. Я дочь Мананнана! И это дочь Мананнана открывает рот и заводит песню, каких еще никогда не пели ее сестры – ни в морях, ни в реках, ни в озерах, ни в заводях…
* * *
Я стою, прижавшись к стене, на мне грязно-бурый плащ, сливающийся с грязно-бурой кладкой. Оба мы в какой-то парше – и стена, и я. Как будто небо годами осыпало нас не снегом и дождем, а пеплом и пылью. И мы заросли этой дрянью, прикипевшей к коже, до самых бровей.
В душе у меня тает отголосок песни, проложившей для меня серебряную стежку между мусорных куч, между заплывших дерьмом канав, между кособоких заборов и косорылых фасадов:
«Не вспоминай себя, иди.
Иди, тебя больше нет.
Иди, куда я поведу.
Иди, куда я повелю.
Иди, ты себе не нужен.
Но ты нужен мне, иди.
Приди и убей!»
Не помню, кто ее спел, кому и когда. Мне все равно. Я не знаю, кто я такой. Но я знаю, что пришел убивать. И еще я знаю, кого убью. Песня волочет меня к нему, точно рыбу, подцепленную крюком за живот. Погоди, не рви мне нутро. Я иду, я не сопротивляюсь, я скоро буду там. Я сделаю, как ты велишь. Только не дергай крюк.
И все-таки не мешает оглядеться. Тот, кого я ищу, здесь самый главный. Иногда бывает так: тот, кто КАЖЕТСЯ главным, - всего лишь яркая обертка, напяленная на пустоту. А мне нельзя ошибаться. Когда я нанесу удар, надо, чтобы крюк вытащил меня отсюда. Или хотя бы покончил со мной. Освободил. Значит, я должен узнать у местных, кто ими правит. Где и как это можно сделать?
«Трактир?» - всплыло в голове. Я обшарил карманы. Пусто. При мне нет даже оружия, не говоря уже о деньгах или бумагах. В трактире, занимая стол впустую, я и пяти минут не продержусь. Рынок тоже отпадает. Торговцы знают, в чей карман идут взятки. Кто берет
В щеку мою дружески тычется ветер, пованивающий рыбой и водорослями. Порт! Здесь есть порт.
Путаясь в длинных полах и прыгая через препятствия, точно загнанный заяц, я мчался через огромный город, до костей ободранный ветрами, хлещущими с моря. Разъеденные солью кариатиды провожали меня провалами глазниц на стертых лицах, словно слепые змеи. Площади встречали сбитые ноги округлыми булыжниками мостовой с разбросанными могильными плитами, барельефы на которых изгладило море подошв. Неразличимые лица и одежды – где мужчина, где женщина, где дворянин, где висельник? Только надписи еще читались: «Молись о грешнике, прохожий…», «Преступником жил, но раскаялся у подножия…», «Смиряю гордыню свою пред дальнею дорогою…», «Святая настоятельница, известная кроткой жизнью…», «Убери лапы, грязный урод!»
Споткнувшись об край этой плиты (сохранившейся получше, чем прочие), я поднял глаза. В конце проулка маячило голубое марево. Вода. Море. Порт. Я припустил рысью, мстительно пройдясь прямо по взбешенному надгробью.
В порту было еще грязнее, еще теснее, еще тошнотворнее, чем в городе. Я едва сдерживал себя, чтобы не кинуться к первому попавшемуся моряку и не начать расспросы об этом месте, об этой стране, об этом прыще на лице вселенной. Почему-то в глубине души – очень, очень глубоко, чтобы отголоски мыслей не тронули, не пошевелили крюка, засевшего у меня в брюхе, - я был уверен: мне необходимо найти не любого, а одного. Того, кто и расскажет, и покажет дорогу, и умерит мои страдания до состояния терпимых. Жаль, что я понятия не имел, кто он и как выглядит, моряк он или капитан, грузчик или нищий, стражник или таможенник.
– Эй, господин хороший, развлечемся! – не столько спросила, сколько заверила меня гренадерского сложения бабища с арбузной грудью под странно целомудренной кофтой с высоким кружевным воротником. Зато юбки на даме, почитай, и не было. Широкий тугой пояс, украшенный несколькими игривыми ленточками. Из-под ленточек на свет божий выглядывали мощные мускулистые ноги, поросшие густым черным волосом. Руки у очаровательницы тоже были немаленькие, с квадратными кистями и вздувшимися жилами.
– Фрель, отцепи-ись, - пропела вынырнувшая из дверей кабака полуголая – буквально – рыжая девица. Груди ее призывно торчали из прорезей кофты, точно она собралась кормить сразу двоих младенцев. – Видишь же, господин не моряк. Ему мужики не надобны. Правда, мой хороший?
И она провела по обветренным губам узким синюшным языком. Я содрогнулся, стараясь, чтобы это выглядело реакцией на как бы ослепительную как бы красоту «кормящей матери». Как бы.
– Не ссорьтесь, девочки! – весело произнес темноволосый бородач, появившийся неизвестно откуда за спинами шлюх. Похоже, он вышел прямо из стены. Подмигнул мне, обхватил «девочек» за талии длинными руками. В каждой руке сверкнуло по монете. Девки схватили деньги одинаковым неуловимым движением. – Погуляйте, лапочки, погуляйте. У причала стоит «Драная сестрица», она полгода в плаванье, у команды начинается отпуск на берег, а вы тут прохлаждаетесь. Быстренько, цыпочки. Брысь!
Цыпочка и лапочка телепортировались к жаждущим женской ласки с «Драной сестрицы». Нельзя же сказать «ушли», если два объемистых, гм, тела попросту растворяются в воздухе?
– Эк она тебя разукрасила… - вздохнул темноволосый, разглядывая меня со смешанным выражением грусти и восхищения. – Пошли ко мне.
– На… э-э-э… «Сестрицу»?
– На «Братишку»! – и незнакомец, повернувшись на каблуках, быстрым шагом двинул вдоль штабелей тюков и бочек.
Шхуна с нечитабельной надписью по борту казалась брошенной. Точно прибыла прямиком из Бермудского треугольника. Вполне ухоженная, но ни юнги, ни вахтенного, ни даже кошки, убийцы корабельных крыс.