Убивец
Шрифт:
– - Пожалуй... Ну, и что же?
– - Ну, еще пуще стал на миру тосковать... Вижу, что толку нету, -мечусь, все равно как в лесу... Теперь, конечно, маленькое понятие имею, да и то... Ну, а тогда вовсе стал без ума. Надумал, например, в арестанты поступить...
– - Это как же?
– - А так, очень просто: назвался бродягой -- и посадили. Вроде крест на себя наложил...
– - Что ж, легче ли стало от этого?
– - Какой-те легче! Конечно, глупость одна. Ты вот, может, в тюрьме не бывал, так не знаешь, а я довольно узнал, каков это есть монастырь. Главное дело -- без пользы всякой живут люди, без работы. Суется это он из угла в угол, да пакость какую ни есть и надумает. На скверное слово, на отчаянность -- самый скорый народ, а чтоб о душе подумать,
Прошел как-то по тюрьме говор: Безрукого, мол, покаянника опять в острог приведут. Слышу я разговоры эти: кто говорит "правда", другие спорятся, а мне, признаться, в ту пору и ни к чему было: ведут, так ведут. Мало ли каждый день приводят? Пришли это из городу арестантики, говорят: "Верно. Под строгим конвоем Безрукого водят... К вечеру беспременно в острог". Шпанка (Шпанкой на арестантском жаргоне зовут серую арестантскую массу) на двор повалила, -- любопытно. Вышел и я погулять тоже: не то, чтобы любопытно было, а так, больше с тоски, все, бывало, по двору суешься. Только стал я ходить, задумался и о Безруком забыл совсем. Вдруг отворяют ворота, смотрю -- ведут старика. Старичонка-то маленький, худенький, борода седая болтается, длинная; идет, сам пошатывается, -- ноги не держат. Да и рука одна без действия висит. А, между прочим, пятеро конвою с ним, и еще штыки к нему приставили. Как увидел я это, так меня даже шатнуло... "Господи, думаю, чего только делают. Неужели же человека этак водить подобает, будто тигру какую? И диви бы еще богатырь какой, а то ведь старичок ничтожный, неделя до смерти ему!.."
Взяла меня страшная жалость. И что больше смотрю, то больше сердце у меня разгорается. Провели старика в контору; кузнеца позвали -- ковать в ручные и ножные кандалы, накрепко. Взял старик железы, покрестил старым крестом, сам на ноги надел. "Делай!" -- говорит кузнецу. Потом "наручни" покрестил, сам руки продел. "Сподоби, говорит, господи, покаяния ради!"
Ямщик замолчал и опустил голову, как будто переживая в воспоминании рассказанную сцену. Потом, тряхнув головой, заговорил опять:
– - Прельстил он меня тогда, истинно тебе говорю: за сердце взял. Удивительное дело! После-то я его хорошо узнал: чистый дьявол, прости, господи, сомуститель и враг. А как мог из себя святого представить! Ведь и теперь как вспомню его молитву, все не верится: другой человек тогда был, да и только.
Да ведь и не я один. Поверишь ли, "шпанка" тюремная -- и та притихла. Смотрят все, молчат. Которые раньше насмехались, и те примолкли, а другой даже и крестное знамение творит. Вот, брат, какое дело!
Ну, а уж меня он прямо руками взял. Потому как был я в то время в задумчивости, вроде оглашенного, и взошло мне в голову, что есть этот старик истинный праведник, какие в старину бывали. Ни с кем я в ту пору не то что дружбу водить, а даже не разговаривал. Я ни к кому, и ко мне никто. Иной раз и слышу там разговоры ихние, да все мимо ушей, точно вот мухи жужжат... Что ни надумаю, -- все про себя; худо ли, хорошо ли, -- ни у кого не спрашивал. Вот и задумал я к старику к этому в "секретную" пробраться; подошел случай, сунул часовым по пятаку, они и пропустили, а потом и так стали пускать, даром. Глянул я к нему в оконце, вижу: ходит старик по камере, железы за ним волочатся, да все что-то сам себе говорит. Увидел меня, повернулся и подходит к дверям.
– - Что надо?
– - Ничего, говорю, не надо, а так... навестить пришел. Чай одному-то скучно.
– - Не один я здесь, отвечает, а с богом, с богом-то не скучно, а все же доброму человеку рад.
А я стою перед ним дурак дураком, он даже удивляется, посмотрит на меня и покачает головой. А раз как-то и говорит:
– - Отойди-ка, парень, от оконца-то, хочу тебя всего видеть. Отошел я маленько, он глаз-то к дыре приставил, смотрел, смотрел и говорит:
– - Что ты за человек за такой, сказывайся.
– - Чего сказываться-то, -- отвечаю ему, -- самый потерянный человек, больше ничего.
– - А можно ли, говорит, на тебя положиться? Не обманешь?..
– - Никого, мол, еще не обманывал, а тебя и подавно. Что прикажешь, все сделаю верно.
Подумал он немножко, а потом опять говорит: -- "Нужно мне человека на волю спосылать нынче ночью. Не сходишь ли?" -- Как же мне, говорю, отсюда выйти?
– - "Я тебя научу", говорит. И точно, так научил, что вышел я ночью из тюрьмы, все равно как из избы своей. Нашел человека, которого мне он указал, сказал ему "слово". К утру назад. Признаться, как стал подходить к острогу, на самой зорьке, стало у меня сердце загораться. "Что, думаю, мне за неволя в петлю лезти? Взять да уйти!.." А острог-то, знаешь, за городом стоит. Дорога тут пролегла широкая. У дороги на травушке роса блестит, хлеба стоят-наливаются, за речкой лесок шумит маленечко... Приволье!.. А назад оглянешься: острог стоит, точно сыч насупившись... Да еще ночью-то, дело, конечно, сонное... А вспомнишь, как тут с зарей день колесом завертится, -просто беда! Сердце не терпит, так вот и подмывает уйти по дороге на простор да на волюшку...
Однако вспомнил про старика своего... "Неужто, думаю, я его обману?" Лег на траву, в землю уткнулся, полежал маленечко, потом встал да и повернулся к острогу. Назад не гляну... Подошел поближе, поднял глаза, а в башенке, где у нас были секретные камеры, на окошке мой старик сидит, да на меня из-за решетки смотрит.
Пробрался я днем-то в его камеру, обсказываю все, как, значит, его приказание исполнил. Повеселел он.
– - "Ну, говорит, спасибо тебе, дитятко. Сослужил ты мне службу, век не забуду. А что, парень, -- спрашивает после, -- на волю-то, небось, крепко хочется?" А сам смеется.
– - Так, говорю, хочется, смерть!
– - "То-то, говорит. А за что ты сюда-то попал, за какое качество?" -- Никакого, говорю, качества не было. Так, глупость моя, больше ничего.
– - Покачал он тут головой.
– - "Эх, говорит, посмотреть на тебя, парень, и то обидно. Эдакую тебе бог дал силу и года твои, можно сказать, уж не маленькие, а ты, кроме глупостей этих, ничего не знаешь на свете. Вот сидишь теперь тут... Что толку? На миру, брат, грех, на миру и спасенье..."
– - Греха, отвечаю, много.
– - А здесь мало, что ли? Да и грехи-то здесь все бестолковые. Мало ли ты здесь нагрешил-то, а каешься ли?
– - Горько мне, говорю.
– - "Горько! А о чем -- и сам не знаешь. Не есть это покаяние настоящее. Настоящее покаяние сладко. Слушай, что я тебе скажу, да помни: без греха один бог, а человек по естеству грешен и спасается покаянием. А покаяние по грехе, а грех на миру. Не согрешишь -- и не покаешься, а не покаешься -- не спасешься. Понял ли?"
А я, признаться, в ту пору не совсем его слова понимал, а только слышу, что слова хорошие. Притом и сам уже я ранее думал: какая есть моя жизнь? Все люди -- как люди, а я точно и не живу на свете: все равно как трава в поле или бы лесина таежная. Ни себе, ни другим.
– - Это, говорю, верно. На миру хоть и не без греха жить, так по крайности жить, чем этак-то маяться. А только как мне жить, не знаю. Да еще когда из острога-то выпустят.
– - Ну, -- говорит старик, -- это уж мое дело. Молился я о тебе: дано мне извести из темницы душу твою... Обещаешь ли меня слушаться, -- укажу тебе путь к покаянию.
– - Обещаюсь, говорю.
– - "И клянешься?" -- И клянусь...
– - Поклялся я клятвой, потому что в ту пору совсем он завладел мною: в огонь прикажи, -- в огонь пойду, а в воду, так в воду.