Убивство и неупокоенные духи
Шрифт:
Однако наш издатель определенно не оратор. Это маленький, лысый как коленка, непримечательный человечек; он редко светится на публике, хотя благодаря деньгам обладает огромной властью. Текст надгробной речи за него составил главный редактор, которому немного помог управляющий – в той части, где яростно осуждалось такое вопиюще безобразное поведение, как убийство журналистов. Конечно, это покушение на свободу слова, а также на свободу прессы – чрезмерно раздутую концепцию, о которой много трубят и которую совершенно неправильно понимают. В шуме, который поднялся вокруг моей смерти, все начисто забыли, что Эсме сказала полиции: вломившийся в квартиру человек был определенно растерян и испуган: явный преступник, а не человек искусства, пылающий жаждой мести.
Надгробную
Именно абзац, написанный Макуэри, оказался гибельным для издателя. Там попадались слова, которых он не знал и не удосужился поручить секретарше найти их в словаре. Ему следовало заранее выяснить, как они произносятся. Судя по его корчам, он и не заглянул в текст речи до того, как пришла пора ее читать. Так он оказался на этих похоронах шутом; даже сотрудники из отделов спорта и рекламы, люди весьма далекие от метафизики, оставили рыдания и мрачный вид и едва удерживались от смеха, пока издатель мучительно продирался через текст, якобы выражая свое личное уважение к усопшему сотруднику.
Итак, мои похороны могли бы кончиться клоунадой, если бы Эсме не исправила это изящным штрихом – всем присутствующим он показался трогательным жестом. Трогательным – очень точное слово, ибо, когда священник произносил молитву на предание тела земле, Эсме выступила из своего ряда и нежно, будто лаская, коснулась ладонью гроба примерно там, где должно было находиться мое лицо. Затем она вернулась на место, явным усилием воли совладав со своими чувствами. Вспышка! Бдительный фотограф поймал этот момент для завтрашнего выпуска «Голоса». «Прощание вдовы».
В этот миг я услышал, как всхлипнула моя мать. Они с отцом все это время держали себя в руках и хранили достоинство; они не улыбались, когда издатель сел в лужу. Но театральный номер Эсме оказался выше их сил. Бедняжки, подумал я, они стареют. Раньше я этого не замечал. И конечно, они так и не полюбили Эсме, хотя были с ней вежливы. Из всех присутствующих мои родители сильнее всех горевали и меньше всего это показывали.
Приглушенно зажужжал транспортер, и мой гроб медленно поехал в дверцы, за которыми, видимо, располагалась печь или преддверие печи. Управляющий газетой подтолкнул локтем издателя, и тот взял Эсме под руку и повел ее прочь из часовни.
Может, я слишком цинично воспринял последнее прощание скорбящей жены? Вероятно, как часто бывает в жизни, я был одновременно прав и не прав. Я убежден, когда-то она меня любила, просто не выражала свою любовь напоказ, в особенности на публике. Она шла к выходу уверенно, грациозно и скорбно, опираясь на руку издателя, – нелегкая задача сама по себе, так как он был много ниже ростом, – даже не оглянувшись на скамью в третьем ряду, где Рэндал Аллард Гоинг вел себя как полный осел.
У него сдали нервы, и теперь он шумно рыдал. Две женщины-коллеги помогли ему подняться – точнее, взяли в захват с обеих сторон и конвоировали к двери. Одной из женщин пришлось вернуться за знаменитой тростью, без которой он не появлялся на публике, и силой впихнуть ему в руку. Орудие убийства. Теперь он до конца жизни не сможет от него избавиться.
Втиснувшись в погребальную процессию – прямо за Рэндалом, – я хохотал как безумный. Я не хотел пропустить ни одной слезы, ни одного рыдания. Теперь я вольный дух; я мог отправиться куда захочу. У меня не было желания сопровождать свое тело за дверь крематория; передо мной разворачивался эпизод из нескончаемой комедии жизни, и я не мог его пропустить.
(9)
Теперь, когда суматоха похорон и расследования утихла, у меня есть время оценить себя и свое положение. Немедленно возникает философский, метафизический, а может быть, всего лишь физиологический вопрос: о каком «себе» я говорю? И что значит «теперь у меня есть время»? Ощущение времени исчезло; для меня уже все едино, что день, что ночь; но о некоторых периодах – длинных, насколько я могу судить – я не имею никаких воспоминаний. Я бесплотен. Тщетно смотрелся я в зеркала своей квартиры, ища отражение: его не было. Телесных желаний больше нет, но я испытываю острые чувства; нет ни голода, ни сонливости, но есть нарастающий гнев, который отчасти смягчается смехом, когда я наблюдаю за муками своего убийцы.
Я еще не знаю, на что способен, ибо я новичок в загробной жизни и пока не выяснил, что в моих силах. Могу ли я преследовать Гоинга как призрак? Раньше я никогда не задумывался о существовании призраков и не особенно любил истории о них. Конечно, такой дух, как я, не может стать обычным примитивным привидением – являться в дверном проеме или сидеть у камина, пугая входящих в комнату жильцов. Намеченная мною жертва живет в квартире, там нет камина; и разумеется, я не стану как дурак сидеть возле термостата. Нет, обыкновенный банальный призрак – это не для меня.
Конечно, бывают еще привидения в духе Генри Джеймса – те, что проявляются в виде влияния, вторжения в чужой ум; они видны только людям в таком состоянии духа, что те не могут объективно судить об увиденном. Вот это я могу попробовать; или, скажу скромнее, на это я могу надеяться. Я пока не могу определенно утверждать, что собираюсь делать. О, я бы что угодно отдал за час разговора с Хью Макуэри!
Макуэри обязательно помог бы или, во всяком случае, высказал бы какое-нибудь мнение, весьма авторитетное. Хью – странная птица; в молодости он был рукоположен в пресвитерианские священники. Духовный сан он принял по желанию родителей, но не вынес такой жизни и сбежал в журналисты. Он писал на религиозные темы и посвятил себя изучению метафизики. Но даже как метафизик он отставал от своих современников. Он попросту не желал шагать в ногу со временем: его взгляды относились к докантианской эпохе. Возраст идеи – будь ей три сотни лет или три тысячи – не был для Хью причиной ее отвергнуть. В этих вещах, говорил он, нет такого понятия, как движение вперед; путь всегда лежит вглубь, а там время измеряется по другим часам. Но путешествие вглубь человек всегда совершает один, а потому – насколько можно верить тем, кто его совершил? Индивидуален ли этот опыт, или он хотя бы частично общий для всех?
Во время очередной нашей беседы у него в офисе, когда я как раз спросил его об этом, он сказал:
– Я отвечу обоснованным «да», вслед за которым идет осмотрительное «нет». В этих вопросах требуется расположение мысли, которое я называю шекспировским. Иными словами, блаженная доверчивость ко всему, обузданная живым скептицизмом по поводу всего.
– Но это же ничего не дает, – удивился я.
– Еще как дает. Это позволяет быть все время начеку и открытым любой возможности. Это один из аспектов золотой середины, который мало кто понимает. Ты спрашивал, что происходит после смерти. Можешь верить во что угодно, но при этом ты с хорошей вероятностью окажешься не прав, ибо доподлинно никто ничего не знает.