Убийства в монастыре, или Таинственные хроники
Шрифт:
Доротея, ровесница Софии, сильно беспокоилась из-за того, что ее наблюдениям никто не верил.
— Смотри, — говорила она, толкая Софию, когда Гризельдис приставала к Мехтгильде, когда одна из монахинь не берегла свечи или другая никак не могла наговориться, хотя все знали, что Богу больше по душе тишина, нежели бесполезная болтовня.
София с интересом смотрела туда, куда указывал палец Доротеи или куда ее шепотом заставляли смотреть другие сестры. Она делала это не из любопытства, а лишь для того, чтобы понравиться им. Но стоило предмету насмешек исчезнуть, как она, казалось, тотчас же о нем забывала.
Тогда Доротея возмущенно закатывала глаза. «Как ты можешь этого не помнить!» —
Для того чтобы не смущать постоянно свою подругу (она была единственной ровесницей Софии в монастыре, а длинными ночами было приятно знать, что рядом есть близкий человек), София прибегла к средству, позволявшему сохранить воспоминание не на короткие мгновения, а на все времена. Однажды, когда она, как всегда, занималась чистописанием в скриптории, ей пришло в голову записать не то, что от нее требовали, а то, что она пережила. Это случилось в тот день, когда Мехтгильда и Гризельдис обнимались в серо-красном снегу после того, как зарубили свиней. Буквы прочно закрепились в ее памяти, властно отвоевав себе пространство, и София поделилась этой тайной не только с Доротеей.
В субботу был капитул — регулярное собрание монахинь, на котором мать настоятельница читала из книги о мучениках историю святого, а у сестер была возможность признаться в своих грехах. Одна из монахинь, дрожа и краснея от стыда, исповедовалась, что горячий сон увлажнил ее тело и испачкал кровать. Остальные слушали с молчаливой язвительностью или напускным равнодушием.
— Завтра будешь поститься, пропоешь тридцать псалмов и не станешь подходить к алтарю, — объявила наказание настоятельница. — А еще я советую тебе каждый раз перед сном обливаться холодной водой.
Теперь, когда одна из них уже призналась в своих грехах, остальным было легче последовать ее примеру. Одна проникла в подвал с запасами продуктов, другая израсходовала слишком много свечей, третья громко рассмеялась во время молитвы.
Когда все снова вернулись на свои места, София вышла вперед.
Ей было восемь лет, а столь юным послушницам не полагалось держать речь. Мать настоятельница была недовольна, услышав дерзкий голосок, но у нее была неповоротливая шея и ей требовалось очень много времени, чтобы развернуться в нужную сторону Когда ей это наконец удалось и она увидела, кому принадлежит голос, то была готова разразиться бранью. Но София уже успела объявить о проступке.
— Я видела, — громко сказала она, — я видела, как сестра Мехтгильда и сестра Гризельдис обнимались в снегу после того, как зарезали свиней. Одна из них хотела близости, а другая делала это ради куска хлеба.
Монахини смотрели на нее, раскрыв от удивления рты. Было неясно, что их поразило больше — история, рассказанная Софией, или слова, которые она использовала. Доротея, так любившая пошептаться в спальном зале, закрыла рот и покраснела, услышав от подруги такую дерзость. Сестра Ирмингард, которая учила девочек писать и по желтовато-белому, гладкому лицу которой нельзя было догадаться о ее возрасте, задумчиво смотрела на ребенка. София надеялась увидеть поддержку в ее глазах, но темные брови осуждающе нахмурились.
Из всех монахинь сестра Ирмингард была наиболее близка Софии. Она обучала девочек письму, чтению и античным языкам. Она всегда искренне удивлялась, каким живым умом обладала София, как быстро все схватывала и как легко выполняла задания. В пять лет она научилась бегло читать. В шесть переводила латинские тексты на немецкий язык прямо во время чтения. В семь знала наизусть двенадцать книг «Энеиды» Вергилия, в которых было 952 стиха, а также все псалмы. Ирмингард постоянно хвалила ее, а однажды за любознательность и ум дала ей прозвище «маленькая София», хотя все остальные, прежде всего мать настоятельница, продолжали называть Софию Рагнхильда — именем, данным ей при крещении. С тех пор София признавала только новое имя, и больше всего на свете боялась разочаровать сестру Ирмингард.
Однако именно это и произошло сегодня. В глазах сестры Ирмингард девочка не нашла похвалы. Ее улыбка не подбадривала, а казалась вымученной. Из ее горла вырвался болезненный кашель, который не давал покоя сестре Ирмингард с самого раннего детства. София с облегчением отвернулась от нее и посмотрела на двух грешниц, с которыми строго беседовала мать настоятельница.
Мехтгильда заявила, что не имеет к этому проступку никакого отношения. Она была немногословна, будто считала необходимым экономить слова так же, как пищу. Напротив, Гризельдис, боявшаяся темноты, в которой бродят демоны и наказывают за малейшую провинность, и наверняка накажут ее за то, что она жаждет ласк и поцелуев, начала выть и призналась в содеянном. Мехтгильда недовольно нахмурила лоб. Она презирала Гризельдис не столько за ее мягкое бесформенное тело, сколько за ее трусость, хотя именно благодаря ей Мехтгильде удавалось получить пищу, которую требовало ее ненасытное тело. Складка на ее лбу стала еще глубже, когда мать настоятельница объявила наказание. Одна должны была молиться по ночам в темной церкви, а другая — поститься в течение трех дней. И прежде чем виновные успели высказаться, считают ли они данное наказание заслуженным или слишком суровым, капитул был прекращен, и его участники разошлись маленькими группами. Монахини переглядывались, оценивая случившееся, но избегали обсуждать это вслух, поскольку разговоры были дозволены лишь в специально отведенное время.
Только двое осмелились высказаться.
— Как это произошло, маленькая София, — спросила сестра Ирмингард тихонько, — что ты прочитала о проступке, а не просто видела его?
В ее глазах, окаймленных темными кругами, по-прежнему не было одобрения. София смущенно пожала плечами. Внезапно уверенность покинула ее, и она уже не знала, не перегнула ли она палку, желая с помощью прилюдного обвинения доказать свою способность замечать все. Не ответив, София согнулась под вопросительным взглядом, убежала прочь — и столкнулась с рассерженной Мехтгильдой, кости которой казались еще острее, чем прежде, хотя положенное голодание еще не началось.
— Что я тебе сделала, что ты меня так выдаешь при всех? — сердито прошипела она.
На этот раз София не смолчала.
— Я просто сказала правду, — ответила она.
Она верила в то, что говорила. Письмо, с помощью которого можно было удержать любое событие, никогда не обманывало.
— Ха! — презрительно воскликнула Мехтгильда. — Наверняка считаешь себя хитрюгой, когда выкладываешь мои тайны. Лучше бы в своих тайнах покопалась. Я имею в виду твое происхождение, о котором тебе ничего не известно, имя твоего отца, которое утаивают от тебя, и его дурные поступки, из-за которых твоя жизнь всегда будет такой же убогой, как сейчас!
София записала:
«Я не знаю своего происхождения. Я не знаю своего отца. Никто не рассказывает мне об этом».
Этот вопрос возник у нее задолго до того, как Мехтгильда нажала на больное место. Она пыталась вспомнить, кто доверил монастырю маленькую Рагнхильду фон Айстерсхайм, которую теперь некоторые называли Софией.
Должно быть, тогда она была грудным ребенком, потому что другого мира, кроме этого монастыря, она не знала. София никогда не видела другой одежды, кроме белого платья из грубой неокрашенной овечьей шерсти, скапулира — головного убора, закрывающего плечи, — и черной накидки. Она не знала других дней, кроме тех, что начинались в три часа ночи службой, а потом сестер семь раз в день до самого вечера созывали на мессы или к молитве. Она могла ориентироваться только в тех помещениях, что принадлежали монастырю, — в столовой, отопительной комнате, чулане с одеждой, подвале или в спальном зале.