Учитель для канарейки
Шрифт:
Хотя грандиозные излишества Второй империи уже были мне знакомы, к лицезрению Дворца Гарнье я оказался совершенно не готов. Император, насколько я понял, никогда не упускал возможности произвести впечатление. Его подручный — Оссманн — решил поставить Оперу на гигантском перекрестке, где сходились целых семь его внушительных бульваров, один из которых, очень кстати, носил его собственное имя. В конце каждой широченной авеню ошеломлял взор еще какой-нибудь мощный памятник — церковь Мадлен, площадь Согласия, Вандомская площадь — центром же этого гаргантюанского нагромождения являлась сама Опера, которой суждено было сыграть столь значительную роль в моей
Глядя на нее в тот первый сентябрьский вечер [22] , освещенную изнутри и блистающую, подобно многогранному брильянту, я даже еще не смог разглядеть ее истинный размер и сложность конструкции. Это все я оценил в полной мере в последующие недели.
Если вы когда-нибудь входили в Гран-фойе Парижской оперы, вы уже знаете, что никакими словами нельзя передать эту прямо-таки византийскую роскошь. Одна только Большая лестница, украшенная шеренгой живых статуй — республиканских гвардейцев с саблями, в белых лосинах и начищенных до зеркального блеска сапогах — как будто создана специально для того, чтобы внушать посетителю благоговейный ужас и в то же время заставить его сознавать себя участником каких-то значительных событий, хотя, на самом деле, он всего лишь поднимается или спускается по лестнице!
Упоминание о сентябре еще больше запутывает эту историю. По словам Уотсона, события, описанные под заглавием Раствор в семь процентов, начались к концу апреля 1891 года. Сомнительно, чтобы данное приключение заняло целых пять месяцев. Может быть, Холмс провел в Милане больше времени, чем признает?
В зрительном зале же, в сиянии громадной люстры, блистали две тысячи любовно наряженных гостей, и роскошь и сверканье этого общества могло превзойти разве что действо, разыгранное на сцене. Дворец Гарнье может похвастаться самым большим в мире просцениумом, и в тот вечер, когда я пришел на спектакль, на сцене выступали, по меньшей мере, пять сотен статистов, не говоря уже о шести или семи лошадях, представляя зрелище, равного которому по мощи воплощения и разработанности деталей я не видел. Настоящее оружие, гигантские знамена, неподдельное золото и серебро завораживали взгляд, пока претенциозные панорамы сменяли одна другую. Этого всего было так много, что я уже задумался, не превышает ли актерский состав количество зрителей в зале!
В начале третьего акта постановка превзошла себя. Под испуганные аханья зрителей, в которых восторг мешался с неверием, кордебалет на коньках выступал на самом настоящем льду! Не столь уж важным казалось даже, что акустика была великолепна, а оркестр и исполнители воздали старику Мейерберу больше, чем он заслуживает, особенно молодое сопрано, Кристин Дааэ, в роли Берты. Эта молодая женщина пела прекрасно, да и внешность ее радовала глаз. Не я один вскрикивал от восхищения, поражаясь чистоте ее вокальной техники, убедительной игре и милому облику. Я догадался, что эта Дааэ стала частью оперного арсенала недавно, и слышал в антракте, как некоторые зрители предрекали ей большое будущее.
Одна деталь в тот вечер привлекла мое внимание. Насколько я разглядел, осматриваясь в антракте, все места были распроданы, за одним единственным исключением. Одна из лож главного яруса была пуста. Как странно, подумал я тогда — я помнил большую очередь у театра перед
Я и не подозревал, насколько я был прав.
Как бы я ни относился к музыке Мейербера, представление прошло с успехом, и была уже, наверно, полночь, когда пятиактовый спектакль подошел к концу, и я вынырнул из сказочного мира, в который погрузился на четыре часа, в холодный ночной воздух и вечную сумятицу площади Оперы. Я уже собирался пройтись пешком до находившегося неподалеку кафе де ла Пэ и заказать легкий ужин, но мое внимание привлекла суматоха у задней двери, где входят и выходят из театра актеры, близ улицы Глюка.
Заинтересовавшись, я подошел поближе и увидел, что люди пытаются сдержать джентльмена средних лет в вечернем костюме и со скрипичным футляром, он отчаянно пытался пробиться сквозь толпу, не желавшую его пропускать.
— Никогда! — кричал он, продираясь вперед со своей скрипкой. — Никогда больше не буду я играть в этом проклятом месте! — он прошел совсем рядом со мной, и по его дикому взгляду я понял, что он находится на грани потери рассудка.
Несмотря на уговоры и шуточки, скрипач вырвался на проезжую часть площади. Он настолько плохо понимал, что делает, что посмотрел не в ту сторону, и его тут же сбила с ног карета. Я бросился к нему, и вокруг собралась уже другая толпа.
— Я разыщу врача, — предложил я, увидев, что по лбу его течет кровь — он ударился о край тротуара.
— Отпустите, чтоб вас черт забрал! — только и ответил он. Выражая подобным образом признательность другим людям, искренне желавшим помочь, скрипач стал пробиваться сквозь толпу. Пошатываясь, он снова прошел мимо меня, прижимая к себе скрипку так, словно она могла сохранить ему жизнь. Вскоре он растворился в суетливой толпе. Я не знал, что довело скрипача до такого состояния, но внезапно у меня возникла идея.
— Вам ведь нужен новый скрипач? — спросил я у задней двери театра.
— Прослушивание завтра в два тридцать, — проворчал пожилой мужчина внушительных пропорций, во рту у которого не хватало многих зубов — видимо, его работой было не позволять нежелательным посетителям пересекать порог.
— Но почему этот человек?..
— Почему? Да кто может знать, что и почему здесь происходит? — выкрикнул он. — Вы по-французски понимаете? Завтра в два тридцать!
— В два тридцать.
Стараясь сохранять спокойствие, я вернулся в свою квартирку, перетянул на скрипке струны и заново настроил ее.
На следующий день я тренировался все утро и полдня, пока настойчивый стук в стену гостиной не дал мне понять, что если я не перестану, будет хуже. Я репетировал скерцо из «Сна в летнюю ночь», а также «Медитацию» из «Таис», рассудив, что эти два произведения дадут любому слушателю ясное представление о моих способностях.
Итак, неожиданно для себя самого я решил проблему заработка на жизнь. Мне даже казалось странным, что это озарение не посетило меня раньше. Но теперь, решившись, я был полностью поглощен желанием получить место в оркестре Парижской оперы, чтобы музыка, так сказать, стала моим хлебом. Я вовсе не рассчитывал работать таким образом всю жизнь, но в тогдашнем моем настроение эта причуда стала верхом моих стремлений.